Взяв деньги, все-таки осведомился:
– Квартиру продали?
– Продали, – ответила Алина, выразительно глянув на Салима. Тот незаметно кивнул: понял, мол…
– Жаль-жаль, – покачал головой Бахтиер. И вдруг накинулся на Салима: – Ты знал, почему не сказал?
– Он не знал, – вступилась за Салима Алина. Посмотрела на ставшее злым лицо Бахтиера, на мелкие хищные зубы, вдруг прикусившие нижнюю губу, и подумала: Господи, как хорошо, что не стали гоняться за ценой, ждать «дорогих» покупателей. Хоть бы все получилось с контейнером…
Если бы не бесценная библиотека, которую они с Костей собирали всю жизнь и где не было ни одной случайной книги, ни за что не стали бы связываться с контейнером. Мебель допотопная, телевизор и холодильник тоже свое отслужили. Но коль уж все равно проходить через эти тернии, то Алина решила брать все, вплоть до мелкого кухонного скарба. Еще неизвестно, как сложится жизнь там и будет ли на что покупать те же ложки-плошки…
Грузили до позднего вечера. Пришли помогать те из друзей, кто еще оставался в городе, но основной рабочей силой были соседи – причем, самого разного возраста – от десятилетних мальчишек, подтаскивающих что полегче, до пожилых мужчин. Они же и дежурили до утра во дворе, стерегли контейнер.
Утром Алина села в «Жигули» к Салиму, и они поехали вслед за грузовиком…
К ним сразу же подошел таможенник – коренастый, в камуфляжной форме. Некрасивое, смугло-кирпичное лицо, мало похож на таджика: глаза узкие, нос приплюснутый, с вывернутыми ноздрями. Уйгуры[2] в роду подмешаны, – машинально отметила про себя Алина.
Рывком распахнул дверцы контейнера, не глядя на Алину, бросил:
– Выгружать на досмотр сами будете? Если наши грузчики – платить надо.
– Подожди, брат, – подошел к нему Салим и заговорил по-таджикски, – тебя как зовут, уважаемый? Саид-ака, да? Вот хорошо… Бахтиер велел тебе передать, что сам смотрел, мы договорились, что больше смотреть не будут. Спроси у него, если не веришь.
– Э-э, – таможенник покачал головой, – Бахтиера сейчас нет, откуда я знаю…
– Клянусь, брат… Если забыл, давай найдем его.
– Бахтиер, Бахтиер… Родственник, говоришь? Бахтиер хороший человек. Сам живет и нам дает. Не придет он, не надо ждать. Эй, Мумин, – окликнул стоящего неподалеку парня. – Иди сюда, выгружать будем.
Салим беспокойно оглянулся на Алину Николаевну. В отличие от таможенника, он знал, что она понимает каждое слово.
Парень ленивой походкой подошел к контейнеру. Этот был красавец. Матово-смуглый, с правильными чертами лица, с копной густых черных волос и серыми глазами.
Памирец, потомок Александра Македонского. Если верить истории, полководец вырезал в горных кишлаках мужчин и оставлял своих воинов для потомства, – подумала Алина и тут же одернула себя: Господи, о чем это я? Зачем мне это сейчас?
Подошла к таможеннику:
– Вы знаете, Бахтиер действительно сам делал досмотр. У нас ничего такого… Мы писатели, люди мирные. Только старая мебель и книги. Картин несколько.
Парень спросил:
– Что, Саид-ака, начинать?
Саид, между тем, вытащил аккуратно заложенную между стенкой контейнера и коробкой с книгами картину, разорвал бумагу, в которой она была упакована. Пейзаж в темных, почти в черных тонах был написан маслом на куске старой фанерки.
– Говоришь, картины, да? На картин тоже разрешение министерства культур-мультур надо, не знаешь? – таможенник заговорил теперь по-русски.
– Нет, – растерялась Алина. – Но видите ли, это картины, как бы вам сказать… Самодеятельные. Они не представляют ценности. Только для нас.
– Э-э, все так говорят. Фанера старый, плохой, некрасивый, а потом получится, что это Пикас-с-с, – таможенник победоносно глянул на Алину. – Думаешь, только вы умные, а я тут… ахмак, да?
– Я так не думаю. Только уверяю, что работ Пикассо нет вообще в Таджикистане.
Саид-ака согнул фанерку, она вдруг хрумкнула, и Алине показалось, что также хрумкнуло у нее внутри, около сердца, старая картина была семейной реликвией.
– Саид-ака, брат, так нельзя, так нечестно, Бахтиер обещал, – заволновался Салим.
– Послушай, а ты что для русских так стараешься? Продался, да? А может, ты ее… того? – манипулируя пальцами, сделал неприличный жест. – Что, молоденьких русских мало?
Салим побагровел и пошел на таможенника.
– Салим! – испугалась Алина.
И в это время на другом конце двора раздалась автоматная очередь. Салим остановился.
Саид, подмигнув Мумину, осклабился.
– Послушайте, – Алина держалась изо всех сил. – Давайте по-хорошему. У меня есть деньги. Сколько надо?
– По-хорошему почему нет? – продолжал ухмыляться таможенник. – Взяв деньги, сказал Мумину по-русски:
– Давай, опечатывай, будем отправлять, – и добавил по-таджикски: – Скажешь ребятам – грузить будут, пусть тряхнут хорошенько. Ей в России дрова нужны будут, печку топить.
В машине Алина заплакала. Салим пытался ее успокоить, оправдывался:
– Муаллима, хлебом клянусь, я не знал, что так будет. Это не люди… И Бахтиер, родственник мой… Это кучук,[3] хар,[4] честное слово…
Алина плакала и повторяла:
– Салим, веришь, сколько помню себя… Сколько помню себя, Салим…
Она хотела сказать, наверное, очень много, – о том, что родилась в Душанбе, прожила там почти полвека, что с Таджикистаном связана вся ее жизнь. Но фраза не выговаривалась, не вмещала нахлынувшие чувства, и Алина опять повторяла:
– Сколько помню себя…
* * *ДОРОГИЕ МОИ СТАРИКИ
Моя бабушка Оля вместе со своей сестрой Тоней, которая пришла к нам в гости, пьют чай из блюдцев и ведут неторопливый разговор. Мне страсть как хочется послушать, о чем они говорят, и я стараюсь придумать дело, чтобы остаться здесь, на веранде. Беру деревянную колотушку, бидончик, наполненный сметаной, и начинаю сосредоточенно сбивать масло. Теперь уж бабушка не должна прогнать меня на улицу, по опыту зная, что потом не заставит заниматься этим нудным делом. Пристраиваюсь на кровати, за печкой и во все глаза гляжу на бабушку Тоню.
Бабушка Тоня совсем необычная бабушка.
Когда они вместе с моей бабушкой остались сиротами, то присматривала за ними их бабушка, деревенская колдунья. А когда эта совсем старенькая бабушка-колдунья собралась умирать, то долго мучилась и помереть никак не могла, потому что ей надо было освободиться от своего колдовского дара, передать его кому-то. Но передать она могла его только с каким-нибудь предметом. А поскольку никто не хотел становиться колдуньей, то никто к ней и не подходил, хотя она стонала, мучилась и всем протягивала то кружку, то щепотку сена, вытащенного из матраца, то веник, почему-то лежавший рядом с умирающей. Оле было уже двенадцать лет, она все понимала и потому не подходила близко к своей бабушке. А Тоне всего четыре, и только взрослые упустили ее из виду, как она кинулась к бабушке и взяла из ее рук этот проклятый веник. Тогда, якобы, бабушка-колдунья сказала: «Отпусти, господи», и перекрестила бабушку Тоню, с тем и померла.
Девочек-сироток привели к приходскому священнику, который вроде бы приходился родственником колдунье, но не признавался в этом. Сирот, однако, взял в дом, но все приглядывался к бабушке Тоне, не проявится ли в ней колдовской дар. Дар не проявлялся, девочки росли послушными и трудолюбивыми. И все забыли про завещание колдуньи, а вспомнили много лет спустя, когда свершилась уже Октябрьская революция и бабушка Оля вышла замуж, а бабушка Тоня ходила в невестах, и на все окрестные села славилась своей красотой. И полюбил ее красавец-парень, который работал в милиции. И будто бы ему в этой милиции сказали: или женишься на поповской родственнице, или останешься работать в милиции. И он выбрал милицию и женился на комсомолке Даше. И тогда Тоня сказала ему, что будет он всю жизнь ее помнить… Только то и сказала. Но после этих слов стал он сохнуть и из красавца превратился в Кащея Бессмертного, и никакой доктор не мог найти причину такой сухотки. Бросил работу в органах или его оттуда выгнали, потому что какой же работник из такого высохшего человека, и все время сидел на крыльце у бабушки Тони, а надо сказать, что она после того, как любимый предпочел ей милицию, ушла из дома дяди-священника в одинокую, забитую до тех пор избушку бабушки-колдуньи. Говорят, что комсомолка Даша приходила к бабушке Тоне и просила простить мужа и отпустить от себя. И вроде бы бабушке Тоне стало жалко комсомолку Дашу, она даже заплакала и ответила, что ничего теперь сделать не может.
Тут, я помню, выражала сомнение в том, что комсомолка Даша приходила просить бабушку Тоню. Потому что в ту пору уже была комсомолкой моя старшая сестра Вера, и я знала, что комсомольцам не положено верить в такое. Тогда моя бабушка Оля, не раз рассказывавшая мне эту историю, обижалась и говорила, что если я не верю, то зачем тогда пристаю, и продолжала лишь после того, как я изрядно надоедала ей своим канючаньем.