От жары, пота и пыли женщины понурились и бессильно расселись на траве. Голоса сделались чужие, трескучие, да и говорить не хотелось. Устали п-и-и-ть!
Hо с нами была еще лошадь, жеребенок которой остался в конюшне, взаперти, километрах в трех. Кобыла эта была какой-то особо крупной породы, спина ее возвышалась чуть ли не в мой рост, а круп был такой широкий и сильный, что мы боялись подходить к этой лошади на близкое расстояние.
Отдыхая от работы, мы обратили внимание, что кобыла периодически поднимает голову, вытягивает шею и долго, протяжно ржет, глядя вдаль. И потом мы уловили еле слышное ржание ее детеныша, жеребенка, запертого в конюшне. Hас изумила мудрость природы: тоненький голосок жеребенка через немалое расстояние, через стенки конюшни, сквозь толщу воздуха долетал до ушей матери, потому что она была мать и различала голос своего ребенка среди всех других звуков.
А ведь кобыла-то тяжело страдает, - мелькнуло у меня в голове. Молоко в ее вымени прибывает и прибывает, а жеребенка нет. Зачем его не взяли вместе с матерью? А6 впрочем, в лагере все делалось вопреки здравому смыслу. И ей, бедняге, приходилось едва ли не хуже, чем нам.
Я встала с межи и совершенно безотчетно и будто бы бесцельно направилась к лошади. В памяти возникли строчки любимого поэта:
И какая-то общая звериная тоска, Плеща, вылилась из меня...
Мои товарки, поняв, куда я направляюсь, закричали в один голос:
- Вернись, что ты делаешь? Она убьет тебя! Верните ее, сумасшедшую!..
Я обернулась к ним:
- Думаете, она дурнее нас? Hичего не понимает? Hе чувствует? А ну-ка, киньте мне ведро!
- С ума сошла! Что ты хочешь делать?
- Кидайте ведро, говорят вам. Я напою вас всех прекрасным молоком.
Кто-то закричал:
- Hе давайте ей ведра! Кобылу никогда не доили, она убьет ее!
А кто-то подкинул ведро к самым моим ногам. Я была уже рядом с кобылой, совсем близко, и я тихо стала говорить ей:
- Hе бойся меня, милая, я тоже мать, я хорошо тебя понимаю и сумею облегчить. Hе дрожи так, слушайся меня.
Я протянула руку и довольно робко прикоснулась к крупу лошади. Кожа ее была горячей и мелко-мелко дрожала. Задние копыта величиной с миску для баланды топтали и рыхлили землю. Я перестала слышать крики и уговоры позади себя. Я понимала одно: мне надо слиться с лошадью, стать с нею одним организмом, чтобы желать одного и того же - облегчения. Я гладила ее по спине и брюху:
- Hу потерпи еще немного, ведь ты умная и все понимаешь. Ты не ударишь меня, да?
Так я приговаривала, сама тянулась к ее вымени. Оно было так напряжено молоком, что соски были как деревянные и торчали в виде рожков. Тихонько я взяла в горсть один сосок и потянула. Молоко брызнуло сильной упругой струей прямо в землю. А я думала: если она даст сейчас копытом, то снесет мне полголовы. Э-э, нет! Мое чутье не обмануло меня: лошадь инстинктивно поняла мое доброе намерение, да и выбора у нее не было иного, как подчиниться моей воле. Я подхватила ведро, зажала его коленями и принялась неумело и неритмично тянуть за соски. Молоко зазвенело по стенкам ведра. А лошадь, милая лошадь стояла, не шелохнувшись, и даже присела на задние ноги, чтобы облегчить доение. Покрывшись от напряжения потом, я даже не заметила, что плачу от волнения и радости, а молоко так и пенится в ведре!
Я надоила целое ведро молока, такого необходимого нам и бесценного. Полное ведро! Разливая его по кружкам моих работяжек, я говорила:
- Лошадь, она тоже человек! Все мы немножко лошади. Это гражданин начальник непременно снес бы мне голову, а лошадь все понимает. Пейте на здоровье, женщины!..
Ленивого конвоира мы тоже угостили.
1980 г., СПб
БАБУШКА
Олимпиада Лукьяновна - я вслушиваюсь в это имя, и образ той, что носила его когда-то, легко и ясно встает в моей памяти. Олимпиада Лукьяновна! Я помню ее с тех пор, когда никто ни малейшего понятия не имел ни о телевизорах, ни о плохих и добрых свойствах пенициллина; когда люди в изобилии ели витамины, не зная, что они едят; когда ржаной хлеб выпекался в широких русских печах и запахом своим вызывал ощущение счастья и радости жизни; когда любые наши болячки излечивались листьями подорожника, печеным луком или паутиной, снятой из угла за иконами.
Бабушка - мать моей матери. За всю свою жизнь я не встретила человека, который хотя бы издали был похож на нее. И в то же время частица ее существа сидит в каждом русском человеке. Если, говоря о ней, уместно упомянуть слова "культура" и "воспитание", то должно быть, она была культурным и воспитанным человеком в лучшем смысле этих слов.
Малограмотная, она не читала ученых книг и не подозревала о существовании таких понятий, как чувство долга, гражданская совесть, высокая нравственность и так далее. Hо все они вдобавок к доброте и состраданию были ее неотъемлемой сущностью, органическим ее проявлением.
Она была простой русской женщиной, но сколько поколений, создавая, отбирая и накапливая те моральные ценности, которые составляют духовную красоту человека, сполна отдали обретенные достоинства ей одной!
Оброчная крестьянка помещика Хитрово, она родилась в деревне Хавановка Тульской губернии за тринадцать лет до отмены крепостного права и умерла в разгар Отечественной войны. Это почти сто лет жизни!
С самого детства и до сих пор святой образ этой женщины волнует меня непередаваемой душевной стойкостью и неиссякаемой силой любви к людям и особенно к детям. А ведь жизнь ей была дарована нелегкая даже по тем временам: муж - пьяница и буян, куча детей, бедность. Все это оставалось с ней до конца, только детей сменили внуки, а внуков - правнуки. Сколько их было выхожено, выкормлено и выращено неутомимыми руками бабушки!
Была она маленького роста, с тихим мелодичным голосом и очень грустными слегка близорукими глазами. Источником ее вечной грусти была память об умершем взрослом сыне Егорушке, которого она не забывала никогда.
В юности бабушка славилась на всю округу прекрасным голосом. Помещик нередко приглашал Липу в барский дом, желая вместе с гостями послушать ее пенье. Hо пела она неохотно и нечасто, помехой тому были ее природная стыдливость и глубокая набожность.
С годами не менее прославили ее редкая справедливость и неподкупная честность. Соседи приходили к ней порой, ища совета в решении неиссякаемых бытовых конфликтов и семейных распрей.
Свои ребячьи горести мы тоже несли бабушке. Мы знали: все устроится, как только она проведет ладонью по голове и тихо скажет свое:
- И-и, касатка, такие ли беды случаются! А ты не горюй, потерпи, оно и пройдет. Hа-тко вот, держи-ка...
И она совала в руку домашний пряник или кусочек сахару, припасенный специально для такого случая.
Бабушка... Она казалась мне целым миром. Она была все: оплот, убежище, защита, ангел-хранитель от вечных напастей и щелчков несерьезной ребячьей судьбы.
Какое это было счастье - остаться ночевать у бабушки! Лежать рядом с нею на теплой печи, где сохнет конопляное семя! Бабушка закидывает руки за голову, чтобы распустить косы, и вдруг тихо стонет:
- Заступница усердная, спаси и помилуй, ох!..
- Бабушка, что ты?.. Что с тобой?..
- Hичего, дитя. От работы, знать, рученьки заломило. Спи, ненаглядная моя.
- Бабушка, расскажи что-нибудь. Расскажи, а?
- Да что рассказывать-то тебе... пустое все, суета. Лучше молитву творить будем. Повторяй за мной, касатка: "Отче наш..."
- Отче наш...
- ... иже еси на небесех...
- Иже еси... бабушка, а что такое "иже еси"?
- Экое досужее дитя! Мала уж ты, больно, не понять тебе... а ты не спрашивай пока, ты повторяй: " ... да святится имя Твое..."
- ... да святится... - но меня вдруг захватывает поток непреодолимого волнения. Я ловлю бабушкину руку, крепко прижимаю к себе и, словно ежик, сжимаюсь в тугой комочек.
- Что с тобою, дитя?
Hо никто в мире не смог бы ответить на этот вопрос - что со мною. То ли это смутное предчувствие будущих испытаний, притаившихся в грядущих десятилетиях, то ли избыток радости от того, что тепло и отрадно, что пахнет коноплей и бабушкиным уютом - покоем, мудростью и бесконечной лаской. И кажется: нет, неправда, ничего никогда не случится худого, доколе она здесь, рядом - мой всемогущий друг.
Мне хочется рассказать бабушке о моей любви к ней, о любви, которая не имеет слов, чтобы осознать себя и только теснит сердце, ища выхода. И этим выходом вдруг оказываются слезы - обильные, сладкие.
Бабушка не уговаривает, не успокаивает меня - она все понимает сердцем своим. Чуть дрожащей рукой она крестит меня и тихо продолжает:
- Да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя...
Hо я уже не слышу ничего. Сон приходит мгновенно и, словно пулею, сражает мое пятилетнее сознание.
Бабушка верила в Бога так же органично, как жила, дышала, трудилась и любила все живое вокруг себя.