Нечто сходное содержали и мои грезы, на которых я, подрастая, вплывал в жизнь. С ранних лет привыкнув к природе, я стремился к. ней и в одиночку бродил, смотрел вокруг, включаясь в сумятицу птичьих криков, вдыхая запахи смол, вглядываясь в проплывающие картины из облаков, в сплетения корней и мха. На встречных букашек я не покушался - пусть ползают без помехи, живут своей букашечьей жизнью вдали от смертоносных игл. Меня привлекали растения, не все, а лишь некоторые, например, одуванчик, - и вовсе не из-за хитроумного устройства его семян, маленьких, пушистых парашютиков, летающих по ветру, а затем садящихся и жадно внедряющихся в плодородную землю, гораздо больше меня интересовал стебель одуванчика, из которого, если его сломать, выступало белое молочко. Я слизывал его, оно горчило на вкус. Мне было известно, что одуванчик даже полезен. Из молодых его побегов можно приготовить недурной салат для тощих мясоненавистников. Были и другие растения, из которых текло похожее молочко, - молочай: длинный стебель с узкими игольчатыми листьями. Я знал, что он ядовит и пасущийся скот его обходит. И среди грибов был один такой, называвшийся ложным рыжиком, пластинчатый гриб - если его сломаешь, тоже сочится аппетитное, на деле же ядовитое и горькое молочко, а на съедобном собрате этого гриба в аналогичном случае выступает "кровь" - остропряная жидкость очень приятного вкуса. Я с удивлением наблюдал это, лежа в зарослях кислицы, среди нагретых солнцем камней, и в голове у меня текли покойные летние мысли, смешиваясь с теплыми летними запахами: понятия путались, добро и зло менялись обличьями, кровь была доброй, молоко ядовитым, брезжила сказка. Тогда я обращал свои взгляды в мир высших животных - млекопитающих, одно название уже притягивало меня с необоримой и таинственной силой; у этих все было близко и родственно - понятия обретали привычные границы, я с умилением смотрел на кошку, кормящую котят, на жеребят, сосущих кобылу, и снова погружался в свои ранние младенческие воспоминания: мать, молоко, мираж, слова на "м"; язык на "м", милый, напевный; теплый, питающий, сберегающий мир "м".
Надобно сказать, что я не был хорошим учеником. В намерения моего тяжелого на руку отца входило непременно вывести меня в люди: я должен был достичь чего-то большего, чем положение простого статистика у Дюделера, и мое противодействие этим намерениям бесило отца и толкало его на все новые акты жестокости. Было и нечто другое в моей юности, не связанное ни с молоком, ни с кровью, - постоянные разговоры о Дюделерах. Речь шла о Дюделере-отце, Дюделере-сыне и внуке, о фирме Дюделер с ее оборотами, об их счетах, которые мой отец обрабатывал как статистик. Кроме того, если разговор обращался ко мне, фигурировала некая сберегательная книжка загадочная величина и мощная сила, предназначенная защитить меня, заведенная на мое имя! Я долгое время не знал, откуда она взялась, да и не интересовался, знал только, что завели ее не мои родители, и сделано это было с единственной целью - вывести меня в люди, помочь мне сделать карьеру, но поскольку я обнаружил несостоятельность уже в самом начале этой карьеры, что же будет, думал я, со сберегательной книжкой?
Так я рос, господа судьи. Квартира моих родителей помещалась в одном из стандартных домов фирмы Дюделер, поблизости от реки, где воздух всегда сырой, а весной и осенью, когда начинается половодье, вода угрожающе подступает к домам. Наш сосед, высокий, дюжий человек, всегда оглушительно смеявшийся и в несметном количестве потреблявший пиво, работал тогда упаковщиком в цеху готовой продукции Дюделера; у него была дочь, Марион, чье хныканье я слышал еще ребенком через тонкие стенные перегородки, а на соседнем балконе постоянно сушились ее рубашечки, трусики и юбчонки, и на пол балкона с них капали звонкие капли. Визгливое, перемазанное, красноносое существо, которого я всячески сторонился, - такой предстает она в моих самых ранних воспоминаниях. Правда, к тому времени, о котором я сейчас поведу речь, она существенно изменилась.
Это было послевоенное время. Я забыл сказать, что мой отец был призван в армию, воевал два года и "пал смертью храбрых". Мать состарилась, увяла, она жила теперь на вдовью пенсию и немного подрабатывала штопкой и переделкой старых вещей; своими мягкими башмачками она неслышно нажимала на педаль швейной машины. Отец же Марион не только вернулся с войны живым и здоровым, но и вновь стал работать у Дюделера и, как все служащие фирмы, получал на работе банки с дюделеровскими продуктами, главным образом с "Солдатским питанием". Возможно, он еще и крал их: в цеху готовой продукции это было вовсе не трудно. Марион выросла, расцвела, из мокроносой писклявки превратилась в ладную девицу, вызывающе гремела банками дюделеровского "Солдатского питания", которые таскала с собой в сумке, смеялась, сверкая белыми зубами, перебирала свои светлые косы, заплетенные так туго, что они легонько потрескивали, и от ее белой кожи разило чистотой и хозяйственным мылом. Все лето она носила хлопчатобумажные, до хруста накрахмаленные белые блузки, топорщившиеся, как белые халаты врачей, которые приходят делать уколы; спереди блузка заметным образом округлялась. Я был покорен этим треском, и блеском, и смехом. Я встречал ее, заговаривал с ней, делал круг и встречал ее снова, шел рядом один-два квартала и прощался, чтобы назавтра проводить ее еще дальше и побыть с ней еще дольше. Я виделся с ней и в течение дня и по вечерам, спускался с ней в подвал нашего общего дома. Подвал этот постепенно подтачивала и разрушала сырость с реки; там пахло подмокшими угольными брикетами, куски размокшей штукатурки с потолка хлопались на отсыревшие каменные ступени, от широких деревянных полок несло гнилью, пустые пыльные банки подмигивали, как слепцы, а бледные картофельные ростки, торчавшие сквозь решетчатые дверцы, напоминали пальцы мертвецов. Здесь мы были совсем одни, откуда-то из-под земли до нас доносился глухой рокот реки. Марион смеялась, сверкая белыми зубами, и протягивала мне банку с дюделеровскими "Сгущенными сливками", я всегда был голоден - разве могли в те годы прокормить жалкая вдовья пенсия и доходы от штопки; я был жаден и нетерпелив, пытался пробить дыру в хлюпающей банке сначала осколком кирпича, который крошился у меня в руках, затем ржавым гвоздем, по неловкости засаживая его себе в палец, а Марион смеялась и сверкала зубами. Наконец я все-таки достигал цели и присасывался к одному из двух отверстий. Жидкость была сахаристой, жирной и теплой, согретой девическим телом Марион, и она согревала меня. Блаженно чавкая, я сидел на корточках, спрятанный за разъеденной сыростью подвальной стеной, на которой подрагивали серебристо-серые чешуйницы; сочащаяся сырость обостряла ощущения, желания бурно росли, как в теплице: теплый молочный запах, теплая, мягкая Марион, снова мир на "м", уже не мать, а Марион, в своей топорщившейся блузке, белоснежной, как халаты врачей; блузка потрескивает, тугие косы потрескивают, моя рука сначала осторожно гладит косу, ползет по ней вверх, затем вниз, огибает плечо и подбирается все ближе к открытому вырезу блузки, к теплой коже, к соблазнительной округлости, меньшей, чем та, памятная мне из дней детства, более упругой и чуть покачивающейся от легкого дыхания; моя ладонь не знает покоя, она поглаживает, массирует все бессознательно, кончик моего указательного пальца пружинит на кончике соска, который становится торчком и тоже пружинит, это вызывает сладострастное попискиванье Марион, но, увы, ничего более существенного, на что я смутно надеялся; разочарованный, я отстраняюсь и бегу вон из подвала, из душной сырости, из царства чешуйниц, от раскисшей штукатурки, от ожиданий и разочарований, но нажим моего пальца надолго застревает в памяти Марион, она не может освободиться от этого ощущения и, хотя я долгое время ее избегаю, упорно меня преследует.
За четыре года я с грехом пополам одолел два класса реального училища. План вывести меня в люди был отставлен, к тому же в живых не было того, кто более всех на нем настаивал; да и сберегательная книжка, эта прежде мощная сила, обессилела, обесценилась, потеряла свою мощь в результате инфляции. К счастью, фирма Дюделер, обуреваемая социально-филантропическими идеями, взяла меня на работу как сына своего погибшего служащего, и я занял место отца или какого-то другого выбывшего из строя статистика.
Высокий трибунал! Я достиг того пункта моего повествования, когда необходимость настоятельно требует подробнее рассказать о Дюделерах, чье имя столь часто здесь упоминалось. Дюделеры были энергичным, крепким и предприимчивым кланом. Когда-то они сошли с гор, покинули пастбища и долины - племя альпийских пастухов, издавна привыкшее иметь дело с молочными и пищевыми продуктами. Говоря "крепкий", я имею в виду прежде всего старика Дюделера, основателя фирмы, который, по рассказам, в лучшие свои годы был грубым, закаленным непогодой мужланом с огромными ручищами и сквернословил, как извозчик. В ту пору, когда я его узнал, он уже превратился в противного, наполовину парализованного старикашку; время от времени его прокатывали в кресле по коридорам административного корпуса, и по пути он злобно бранил служащих и щипал молоденьких секретарш. Дюделер-сын только частично перенял физическую силу старика, а внуку от нее уже вовсе ничего не досталось, зато оба они, и сын и внук, унаследовали от основателя фирмы заметную слабость глаз, прогрессировавшую от поколения к поколению; младший Дюделер, мой ровесник, носил круглые очки с толстыми стеклами в черной оправе - от них глаза его казались слезящимися и выпученными, как у совы, к тому же лицо его отливало желтизной, а кожа была жирной и прыщеватой.