– Дай-ка я тебя осмотрю, – прошептала жена и принялась оглядывать и осторожно ощупывать моё тело.
– Ой, да у тебя и на спине сизые полосы! – она потянулась к моей голове, и её лёгкое прикосновение отдалось в моей голове гулом мотора военного штурмовика, я еле сдержался, чтобы не вскрикнуть. В результате обследование головы дало неутешительные результаты: две больших шишки болезненно начинали ныть даже после дуновения лёгкого ветерка. Утром, охая и стеная и поминая всеми недобрыми словами злобного и привязчивого старика, я отправился на работу, а вечером, изнывая от страха перед грядущим мучительным сном, твёрдо наказал жене при первом же, даже лёгком и совсем легчайшем моём охе без промедления будить меня, нисколько со мной не церемонясь.
Я долго маялся, борясь со сном и не решаясь ему отдаться, но всё-таки в одно неуловимое мгновение провалился в его непроницаемую мглу, как будто помер. И здесь, в моём беспамятстве, злой старик как будто только и ждал меня, он вынырнул из мрака чёрной тенью бесшумно и грозно. На этот раз седовласый старик явился в прежнем своём сюртуке и, словно подслушав мои наказы жене, с угрозой в голосе сказал:
– Вы, милостивый государь, продолжаете всё упорствовать в своей лености и нежелании сделать нужное дело, и для вас это может закончиться очень плохо. Я намерен и дальше наказывать вас до тех пор, пока окончательно не сломлю вашу волю, но может случиться и так, что вы не выдержите всего, что я намерен к вам применить. Подумайте хорошенько и трезво – стоит ли вам так упрямиться, и дальше оказывая мне ваше неразумное сопротивление. Завершив свою речь, он без секунды промедления, буквально мгновенно оборотился в ужасную, грязную, подлую тварь с огромным, хищным клювом и двумя жёлтыми, горящими лютой злобой глазами. Раздвинув свои широченные, похожие на два мохнатых одеяла перепончатые крылья, гадина нависла надо мной, размашисто кивая своей отвратительной, маленькой головкой, злобно вереща и ежеминутно угрожая оторвать от меня кусок моей плоти. Опять целую ночь я промаялся, изнывая душой от страха и отвращения к подлой твари и даже слыша во сне свои же собственные стоны.
На следующее утро я пробудился с огромным трудом и только потому, что было явное ощущение – вот ещё, совсем ещё немного и будильник разорвёт мои уши. Всё усугубляла невыносимая тяжесть в голове и необыкновенная вялость в теле, с раздражением в голосе я спросил жену, почему она опять, ещё и эту ночь обрекла меня на этот ужас общения с зловредным стариком, переносить с великим тщанием устроенные им для меня египетские казни.
– Я ничего не слышала, ты спал вроде бы вполне спокойно, – отвечала она растерянно, с сочувствием глядя на меня.
– Вроде бы! – вскричал я в досаде. – Я стонал всю ночь напролёт как прокажённый, а теперь ещё должен в таком состоянии топать на мою долбаную работу! – воскликнул я в отчаянии.
– Так не иди, кто тебя заставляет! Позвони начальству, возьми за свой счёт день, всех денег не заработаешь, – вздохнула она, – потом, я думаю, тебе всё-таки лучше сделать всё то, чего от тебя с таким упорством добивается приснившийся тебе старик-покойник. Я подумал и счёл за благо последовать её мудрому совету, сил на распри с мстительным и злобным стариком у меня теперь уже не оставалось вовсе, и потому, отпросившись по телефону у начальства, я остался дома. После завтрака часик вздремнул без каких-либо мучительных приключений и немного пришёл в себя после ночной муки, а в полдень, собрав все свои выписки о Карамзине, сел за стол и, преодолевая отвращение к навязанной мне работе, взялся за писанину.
И вот теперь перед вами моя интерпретация бесхитростного рассказа дьячка церкви Рождества Богородицы отца Максима с некоторыми моими включениями, напоминающими взыскательному читателю некоторые сведения из биографии Карамзина, на мой взгляд, необходимые для разъяснения читателю существа событий, описываемых дьячком, а также с дополнениями о некоторых малоизвестных случаях, имевших место при создании им «Истории…».
«Милые государики, – писал дьячок, и я по возможности постараюсь передать его интонацию, источавшую доброту и доброжелательность ко всякому лицу, пожелавшему выслушать его, с некоторой долей слезы, – наш великий историописец Николай Михайлович Карамзин написал первые свои девять томов «Истории…», да будет вам любезно это узнать, в именьице Вяземских, невдалеке от нашей матушки Москвы, в премилом и прелестном своими природными красотами сельце Остафьево. Там же Божьей милостью в своё время творил и наш народный гений А. Пушкин, и там же после его ужасной дуэльной смертушки впоследствии сохранялись его памятные предметики – рабочий письменный стол, жилеточка, политая его драгоценной кровушкой, и те самые пистолетики, которые и послужили орудиями к его погибели.
Что же касаемо самого Николая Михайловича, о коем и пойдёт речь в моём рассказце, милые мои читатели, то он для своего неподъёмного труда по нужде наведывался и в столичный град Петров, и в матушку Москву, чтобы по повелению нашего царя-победоносца Александра Первого собирать наинужнейшие документики в архивах и запасниках, а с Божьей помощью подобравши всё необходимое, бывало, уединялся в кабинетиках либо князей Вяземских, в благословенном Марфино, либо в столицах, или же, на некоторое недоброе времечко, в своём родовом именьице Михайловка. Оно, это заповедное для высших трудов именьице, родная его вотчина, в одно злокозненное времечко обернулось нашему великому зачинателю подвига наитруднейшего своей злой сторонушкой. А дело, любезные мои государики, состояло в том, что карамзинское именьице по злому стечению обстоятельств, по прихоти судьбинушки-злодейки соприкасалось с владеньицем некоторого крепостника-тирана полковника Роговицкого Гаврилы Михайловича, едва-едва только покинувшего полк по причине своего выхода в отставку. Зарождение недоброжелательства этого Роговицкого к нашему светочу случилось по смешной и глупой нелепости этак девять лет тому назад, когда ещё только зачинался великий труд написания труда наиважнейшего. В тот знаменательный год полковник как раз едва только оставил свой полк и приехал в родовую свою вотчину, чтобы осмотреть состояние этих своих владений, а также нанести полагающиеся в подобных случаях визитцы своим ближайшим соседям. Роговицкий стремился наладить добрососедские отношения со всеми помещиками в ближайшей округе. И первым делом, конечно же, его внимание привлёк Николай Михайлович, чьё имя уже в ту пору было достаточно известно в среде господ дворян, и Роговицкий почёл за благо сначала нанести визитец ему, тем самым отметив его превосходство над всеми остальными. Однако в противоположность его надеждам на радушный приём Карамзин принял его холодно, сославшись на неотложные дела, которые ожидают его незамедлительно, и предстоящий скорый отъезд из именьица в столицы, а мы знаем, благодарные мои читатели, что отговорки великого изыскателя не являлись едва прикрытым лукавством и чертой чёрствого характера, мы можем теперь только догадываться, какие богатырские думы в то время кипели в его уме перед зачином труда небывалого. Но об этом никак не мог догадываться и даже вообразить себе Роговицкий, что холодность к нему не пустое высокомерие и не хвастливое чванство, притом и Карамзин ничего ему не объяснил, а потому почуял он в его немногих словах предвзятое мнение и недоброжелательство и даже презрение известного писателя.
– Вот, вот они, столичные любимцы! – уже через несколько дней говорил он в окружении мелкопоместных помещиков и обнищавших дворян у себя в господском доме, с которыми уже вскоре он сошёлся на короткую ногу после неудачного визита к Карамзину.
– Знать они никого не желают по причине своей гордыни и чванства. Других людей для них не существует!
Эти неправедные слова довелось выслушивать и мне, когда я, ещё церковный служка, бывало, наезжал к нему с прежним нашим дьяконом, отцом Михайлом, который всякий раз в этих случаях брал меня с собою, приговаривая: «Надлежит и тебе, Кузьма, поглядеть, как люди – то живут, особливо наделённые богатствами несметными и славою людскою, имя которых есмь прах земной. Иначе как служить-то ты будешь, когда в чин войдёшь!» Правда, в те юные годы, а было мне тогда отроду всего восемь лет, я слабо понимал причины раздоров среди людей, о которых говорилось за столом, также мой неокрепший разум не был в состоянии и в малой степени осмыслить значение имени Карамзина, и только многими годами позже я хотя бы в какой-то степени осознал смысл и значение его великих творений для русской литературы и в особенности для прозрения в тьму вековую минувшей жизни наших далёких предков. Миновало с той поры около пяти лет, разлюбезные мои читатели, когда ничего не подозревавший о творившемся кипении умов в стане Роговицкого Карамзин внезапно возвратился в свою родную Михайловку, чтобы внести некоторые дополнения и уточнения в рукопись «Истории»…, также чтобы продолжить и само написание последующих её разделов. Можно было бы предположить, что за столь длительный срок страсти полковника и его клевретов по отмщению зазнайке и гордецу соседу, а на самом-то деле светочу российской словесности за якобы нанесённую, теперь уж, конечно же, им всем страшную обиду давно улеглись и успокоились. Ничуть не бывало. Разогревание недоверия и отвержение его личности сложились годами как насущная потребность, вносившая в монотонную и довольно однообразную их жизнь некоторое разнообразие и развлечение. Сами образовались таким образом даже определённые мифы. Так, твёрдо в их кругу считалось, что литератор-зазнайка, погрязший в подлом возношении над соседями, ничуть не менее достойными всяческого уважения, но, к сожалению, не наделёнными судьбой столь же высокими талантами, – человек в жизни слабый и по-женски чувствительный. Поводом к тому послужили повести Карамзина, имевшие распространённый в то время романтический настрой, коих никто из них не удосужился прочесть, но зато без тени сомнения все пользовались слухами и женскими восторгами, толкуя их на свой лад. Одним словом, приезд Николая Михайловича оказался куда как кстати для этой компании, не находившей себе какого-либо иного, более достойного применения и развлечения. Таким образом, прослышав о появлении в их весях прославленного всей Россией сочинителя, кипение страстей в головах его ненавистников достигло градуса наивысшего. И это их постепенное и одновременное для всех потемнение рассудка в конце концов вылилось в их общий злой умысел – первым каким-либо попавшимся им на скорую руку способом досадить своему ненавистнику.