Единственный важный дополнительный источник наших сведений — содержимое смоленского архива (опубликованного Мерле Файнсодом в 1958 г.) — показал, в какой мере скудность наших запасов самого элементарного документального и статистического материала останется решающим препятствием на пути всех исследований этого периода русской истории. Ведь хотя архивы (обнаруженные в помещении партийных органов в Смоленске немецкой разведкой, а затем захваченные в Германии американскими оккупационными войсками) содержат более 200 тысяч страниц документов и практически полностью сохранились за период с 1917 по 1938 г., объем той информации, которую они не в состоянии нам дать, поистине поражает. Даже в случае с «почти не поддающимся обработке обилием материала по чисткам», относящегося к периоду 1929–1937 гг., они не содержат какого-либо указания на число жертв или каких-либо других жизненно важных статистических данных. Там же, где цифры даются, они безнадежно противоречивы, различные организации указывают разные количества, и все, что мы можем узнать достоверного, это то, что многие цифры, даже если они и существовали, в соответствии с директивой правительства оставались у источника и никуда не передавались.[3] Этот архив не содержит также никакой информации об отношениях между различными сферами власти — «между партией, военными и НКВД» или между партией и правительством. Он хранит молчание и о канонах коммуникации и управления. Короче, мы ничего не узнаем об организационной структуре режима, о чем так хорошо осведомлены в случае с нацистской Германией.[4] Другими словами, если всегда было хорошо известно, что официальные советские публикации служили целям пропаганды и были совершенно ненадежны, сейчас представляется, что надежные источники и статистические данные, вероятно, вообще никогда и нигде не существовали.
Гораздо более серьезным является вопрос о том, можно ли при изучении тоталитаризма позволить себе игнорировать то, что происходило и продолжает происходить в Китае. Здесь наши знания еще менее надежны, чем знания о России 30-х годов. Это так отчасти потому, что Китай сумел более радикально изолироваться от иностранцев после успешной революции, отчасти вследствие того, что нам пока еще не пришли на помощь перебежчики из высших эшелонов Коммунистической партии Китая, а это сам по себе значимый факт. В течение семнадцати лет то немногое, что мы знали с уверенностью, указывало на весьма существенные различия. После начального очень кровопролитного периода (число жертв в первые годы диктатуры оценивается более или менее точно в 15 миллионов, т. е. приблизительно в 3 процента населения в 1949 г., что в процентном отношении значительно меньше, чем потери населения, связанные со «второй революцией» Сталина) и после исчезновения организованной оппозиции там не было усиления террора, не было массовых убийств невинных людей, отнесенных к категории «объективных врагов», не было показательных процессов, несмотря на обилие публичных покаяний и «самокритики», а также не было носящих вызывающий характер преступлений. Знаменитая речь Мао в 1957 г. «О правильном разрешении противоречий среди народа», обычно известная под вводящим в заблуждение названием «Пусть соперничают сто школ», конечно, не была призывом к свободе, однако она признавала неантагонистические противоречия между классами и, что еще более важно, между народом и правительством даже в условиях коммунистической диктатуры. Методом обращения с оппонентами было «исправление мысли» — разработанная процедура постоянного формирования и переформирования сознания, которой, как кажется, в той или иной мере подвергалось все население. Нам никогда не было хорошо известно, как все это осуществлялось в повседневной жизни, кто был избавлен от указанной процедуры (т. е. кто осуществлял «переделку»), и мы не имели ни малейшего представления о результатах «промывания мозгов», было ли его воздействие длительным и приводило ли оно в действительности к каким-либо изменениям личности. Если доверять нынешним заявлениям китайского руководства, то весь его результат заключается в лицемерии гигантских масштабов и в образовании «питательной почвы для контрреволюции». Если это был террор, а это почти наверняка был террор, то это был все же террор иного свойства, и, какими бы ни были его результаты, он не привел к массовому уничтожению населения. Отчетливо осознавались национальные интересы, страна могла мирно развиваться, использовались знания и умения выходцев из бывших правящих классов, а также поддерживались на достигнутом уровне академические и профессиональные стандарты. Короче, было очевидно, что «мысль» Мао Цзэдуна двигалась не по колее, накатанной Сталиным (или Гитлером, что в данном отношении то же самое), что он не является убийцей по своей природе и что национальное чувство, столь отчетливо проявляющееся во всех происходящих в бывших колониях революционных потрясениях, было достаточно мощным для того, чтобы наложить определенные ограничения на тотальное господство. Все это, как представляется, противоречит некоторым страхам, выраженным в данной книге (с. 414).
Однако Коммунистическая партия Китая после своей победы сразу же поставила перед собой цель быть «интернациональной по организации, всеохватывающей по идеологии и глобальной по политическим устремлениям» (с. 509), т. е. ее тоталитарные свойства были очевидны с самого начала. Эти свойства становились все более явными по мере развития китайско-советского конфликта, хотя сам конфликт связан был, возможно, скорее с национальными, чем с идеологическими вопросами. Достаточно зловещим было то, что китайцы настаивали на реабилитации Сталина и осуждали как «ревизионистский» уклон попытки русских осуществить детоталитаризацию. Дело осложнялось еще и тем, что все это сопровождалось совершенно безудержной, хотя пока и неудачной, внешней политикой, нацеленной на внедрение китайских агентов во все революционные движения и на возрождение Коминтерна под руководством Пекина. В настоящее время все эти процессы трудно оценивать отчасти из-за недостатка сведений, отчасти из-за того, что все находится по-прежнему в текучем состоянии. К неизвестности и соответственно неуверенности, проистекающей из самой ситуации, мы, к сожалению, добавили трудности, созданные нами самими. Ведь на деле мы усугубили ситуацию и в теории, и на практике тем, что унаследовали от времени «холодной войны» официальную «контр-идеологию» — антикоммунизм — которая также тяготеет к тому, чтобы стать глобальной в своих устремлениях, и побуждает нас к соблазну создать свою собственную фикцию, в результате чего мы, в силу своих принципиальных установок, оказались не в состоянии отличить разнообразные коммунистические однопартийные диктатуры, которым нам действительно приходится противостоять, от аутентично тоталитарного правления в Китае, каким оно может стать в своем развитии, хотя и в несколько нетрадиционных формах. Дело, конечно, не в том, что коммунистический Китай отличается от коммунистической России или что Россия Сталина отличалась от Германии Гитлера. Пьянство и некомпетентность, которые играют столь заметную роль в любом описании 20-х и 30-х годов и остаются столь же распространенными и сегодня, не играли вообще какой-либо роли в истории нацистской Германии, а неслыханная немотивированная жестокость немецких концентрационных лагерей и лагерей уничтожения во многом отсутствовала в русских лагерях, где заключенные умирали скорее от холода и голода, чем от экзекуций. Коррупция — проклятие русской администрации с самого начала — наблюдалась и в последние годы нацистского режима, но, по-видимому, полностью отсутствовала в Китае после революции. Можно было бы продолжить список подобных различий. Они имеют большое значение и образуют неотъемлемую часть национальной истории указанных стран, но не определяют непосредственным образом форму правления. Абсолютная монархия, несомненно, была весьма различной в Испании, Франции, Англии, Пруссии, тем не менее везде это была одна и та же форма правления. В нашем контексте решающее значение имеет то обстоятельство, что тоталитарное правление отличается от диктатур и тираний. Способность проводить различие между ними никоим образом не является сугубо академическим делом, которое можно спокойно предоставить «теоретикам», поскольку тотальное господство — это единственная форма правления, с которой невозможно какое-либо сосуществование.
У нас поэтому есть все основания для того, чтобы использовать слово «тоталитарный» осторожно и благоразумно. Кроме того, у нас есть все основания быть очень обеспокоенными. Мы являемся сейчас свидетелями первой общенациональной чистки партии в Китае, которая несет явную угрозу массовых убийств. Если эта угроза воплотится в жизнь, то могут создаться условия, столь хорошо известные нам по России времен правления Сталина. Мы не знаем, что привело к такому неожиданному процессу, «которое, как говорят, застало врасплох даже опытных китайских чиновников» (см. статью Макса Френкеля в «Нью-Йорк таймс» от 26 июня 1966 г.), мы не знаем, является ли это следствием тщательно скрываемой борьбы за власть или результатом недавних провалов во внешней политике Китая. Однако истерические заявления об очевидно несуществующей «буржуазной контрреволюции», поддерживаемой и лелеемой «ревизионистами», «антипартийными» элементами внутри партии, «гремучими змеями» и «ядовитыми сорняками» среди интеллигенции, могут легко привести к такой же смене режима, какая, подобно «второй революции», устранила диктатуру Ленина и установила тоталитарное правление Сталина. Подобные наблюдения тем не менее по-прежнему являются просто предположениями, а фактом остается то, что о Китае, как и раньше, известно меньше, чем было известно о России в ее худший период. Было бы слишком самонадеянно пытаться дать анализ нынешней формы правления в Китае уже потому, что она еще не установилась.