– Ну, Беляев, быть тебе Суриковым! Но надо тебе, коллега, подучиться. Приходи ко мне в мастерскую…
Не трудно себе представить, что со мной в тот день происходил. Я был на седьмом небе, если существуют такие высоты на самом деле.
Однако, несмотря на успехи, я все-таки был малым скромным, и о своём знакомстве с художником сообщил (по секрету) одному лишь человеку в классе – Латыпову Генке, редактору нашей классной газеты. Единственный, с кем мы быстро сошлись, ещё в пятом классе, и стали друзьями. Наверное, этому способствовала наша общая творческая увлеченность: у меня – к рисованию, у него – к поэзии, к стихам. Писал он стихи классно, насколько я могу судить, но редко публиковал их в нашей газете, хотя чужие – с охотой. К тому же он был сильным и за своих коллег по газете мог заступиться. Может, поэтому я был так дерзок в своих художественных шалостях, в карикатурах, шаржах на своих одноклассников.
Мама моему увлечению радовалась и помогала, чем могла, выделяя мне денежку из своей небольшой зарплаты на краски, кисточки, карандаши и бумагу. В нашей маленькой квартирке, в бараке, где мы жили, у меня был свой уголок: стол, стул, и стены обклеенные репродукциями с картин известных художников и, конечно же, моими рисунками. В ту пору мне казалось, что они (рисунки) с таким же достоинством украшают скромную обитель своего хозяина.
Жил я от школы не очень далеко, но вставал рано, вместе с мамой по городскому гудку. Ей на работу к восьми, и пока дойдёт до своего «Дорстроя» из одного конца города до другого, у неё на это уходило не меньше часа. В половине седьмого выходила она, в семь, минут пятнадцать восьмого – я.
Учился я с половины девятого, в первую смену. Поэтому приходил в класс, всегда первым. Садился за парту, доставал блокнот и рисовал. Чаще всего шаржи на опаздывающих. Кого в виде огурца на мягкой грядке, кого – медведем на пуховых облаках… Оставалось подставить фамилию опоздавшего и – шарж готов! Не знаю, действовали они на моих одноклассников как воспитательная мера, но только тот, кто получал на себя «портрет» под смех одноклассников вчера, уже сам посмеивался над кем-нибудь из тех, кто опаздывал сегодня.
Однажды, в праздник 8-е Марта, мне пришлось дарить такой шарж самому себе. Ну, чего не бывает в жизни? Сам опоздал!
Мама ушла на работу так тихо, что я не услышал. Накануне я долго пробыл в мастерской у Николая Петровича. Вначале занимался какое-то время уборкой у него в квартире, или в мастерской, как он её называл. Потом рисовал. Поэтому пришёл домой поздно. А утром мама пожалела меня будить. Поставила будильник. Но он почему-то подвёл меня, а может, я так чутко спал, что не услышал его голоса. В результате – самому себе пришлось писать поздравление. А то как же? Всем так всем, и себе в том числе.
То, что я из-за своего увлечения опоздал на урок, это, конечно, не оправдание. И в душе, честно говоря, не очень-то переживал. Даже наоборот. Потому что день вчерашний прошёл не напрасно, а остальное – переживу.
А вечер у меня действительно был загружен. После уроков я побежал сразу же к Николаю Петровичу. Я ходил к нему на уроки рисования три раза в неделю. Когда художник имел время, то он кое-что показывал, объяснял, помогал мне постигать азы творчества, и я, как губка воду, впитывал в себя его науку. Когда же он был занят, то я заворожено следил за ним, сидя где-нибудь в сторонке, наблюдал, как из-под его кисти появлялись какие-то контуры, формы, а в целом – рисунок, картина. Для меня эти минуты, и даже часы становились необъяснимым перевоплощением. Мне казалось, что я проникал до такой степени в каждое движение художника, что погружался как будто бы в его мир, в его творческие фантазии, и мог заранее предугадать будущий штрих или мазок, что художник намеревался нанести на полотне. За короткое время я так сильно привязался к нему, что, пожалуй, роднее человека, конечно же, кроме мамы, для меня уже не существовало. Я для него по малейшей просьбе готов был на всё, на любое задание, на любую работу в мастерской, только он прикажи, и выполнял его просьбы с большим прилежанием.
То есть я был тем, кого в старину называли – подмастерье. И очень этим гордился.
Может быть, привязанность к нему объяснялась ещё тем, что рос я без отца. Отсутствие мужчин в семье: отца, деда, брата ли – с необъяснимой силой тянуло меня к мужчинам, и поэтому моя душа чутко отзывалась на любое их внимание.
Помню ещё до школы, где-то вначале пятидесятых годов, мне до того хотелось иметь отца, что я привёл домой солдата с проходившего мимо нашей станции военного эшелона. Солдат был высок, красив, силен, на погонах широкие красные ленты, Т-образно нашитые лычки (старшина), а на груди какие-то знаки отличия и даже медаль.
Поезд стоял долго, и мы, вездесущие пацанята, бегали по воинской площадке, просили у солдат звёздочки на наши кепки, панамки, пилотки – у кого они были, – и даже на тюбетейки.
В то время с нами в бараках жило много татарских семей, переселенных в Сибирь откуда-то с западных областей и, кажется, с Крыма, и их национальный головной убор – тюбетейка – лёгкая удобная шапочка подходила и к нашим белобрысым головам.
Значки и звёздочки нам давали за частушки с пляской, за песни, за стишки, одним словом, мы честно зарабатывали свой гонорар и, ох, как гордились этими подарками. Солдаты Советской Армии тогда, в послевоенные годы, в нашем сознании, в наших глазах сызмальства являлись олицетворением доблести, чести, воплощение мужества, и иметь при себе любой воинский значок – вызывало в нас необычайную гордость. Мы любили солдат, тянулись к ним и, кажется, они нам отвечали тем же. Быть может, поэтому в наших импровизированных концертах солдаты зачастую сами принимали участие, доставали свои гармошки, пели и плясали с нами.
И однажды, один из них, старшина и мой несостоявшийся отец, после задушевной военной песенки «Землянка», которую я спел, взял меня на руки и прижал к себе так крепко, что во мне даже что-то хрустнуло. В этот момент я, как листочек, весь задрожал и прилип к нему. Слёзы выступили на глазах, и вся воинская площадка с солдатами и с пацанятами на ней закипела в едучем мареве.
Солдаты, стоявшие с нами рядом, смеялись, называя старшину, кажется, Семёнычем.
– Семёныч, – говорили они, – возьмём пацанёнка в сынки, сыном полка? Ладный паренёк и поёт хорошо.
Семёныч гладил меня по голове и выспрашивал, есть ли у меня мать-отец. А потом повёл меня к нам домой.
Барак, где мы тогда жили в сибирском городке Тайга, был большой, многонациональный и многодетный. Мои дружки бежали впереди нас и кричали на всю улицу:
– Вовка отца нашёл! Вовка отца ведёт!..
Люди останавливались и с интересом смотрели на нас. Я шёл, крепко держась за широкую ладонь, и от счастья сиял, наверное, как начищенный самовар. Семёныч глядел на меня сверху и тоже улыбался.
Маму мы застали врасплох. Она что-то шила на швейной машинке, которую недавно в рассрочку приобрела у кого-то с рук. Мы ввалили в квартирку с шумом, и я, прямо с порога, бухнул:
– Мамка, я папку привёл!
Мама смотрела на нас широко раскрытыми глазами. Лицо её вначале побледнело, затем покраснело. Она настолько, видимо, растерялась, что не могла сразу сообразить, что к чему, сидела, не стронувшись с места.
Мне же такая медлительность матери была непонятной и я, подбежав к ней, стал теребить её за плечо, за руку.
– Папка, папка это! Я его в поезде нашёл! Вставай!..
Мама, наконец, поднялась. Дрожащими руками убрала с колен материал и с запинкой сказала:
– Извините… Так всё неожиданно… Проходите.
Она показала на табурет, стоявший с другой стороны кухонного столика, на котором она только что шила.
Семёныч, войдя в квартиру, поздоровался. На приглашение мамы согласно кивнул, оглядываясь, сел, сняв с головы фуражку с чёрным околышком. Я бойко устроился на его коленях.
Мама унесла машинку в спаленку, которую отгораживала от кухни дощатая перегородка, вышла оттуда, несколько оправившись от волнения. Смущённо улыбнулась нам и подошла к кирпичной печи, намереваясь подтопить её. Пододвинула на кружок чайник.
– Вы, пожалуйста, не хлопочите. Я на минутку, – сказал Семёныч. – Вот Вовика проводил. Папка да папка…
Мама понимающе кивала головой, глаза у неё блестели.
Я не мог надышаться табачным запахом, которым Семёныч, казалось, был весь пропитан. Его густые русые усы завивались кончиками вверх, и он время от времени, от смущения, наверное, подкручивал их, глаза добрые, улыбчивые. Он разрешил мне потрогать его значки, медаль, и маленькие «танчики» на погонах. Его фуражка накрыла мою голову вместе с ушами и глазами, с которых я постоянно её поддевал рукой. Она была тёплой и пахла пóтом. В ней я и выскочил на улицу хвастаться перед пацанами.