Наконец, мне удалось вырваться из этого кошмара и пуститься в обратный путь, в свой милый, издалека казавшийся даже уютным, Саранск - ведь в моей квартире была хоть немного дымящая, но все же обогревающая угольная печка и уборная со сливом! Однако счастье мое было неполным - попутной машины найти не удалось и меня отправили на железнодорожную станцию в легкой однолошадной телеге, возвышающейся на крупных деревянных колесах без рессор. Ехать было недалеко, километров десять, но, как говорят в Одессе, если вы не ездили по проселочной дороге на телеге без рессор, так лучше и не пробуйте.
К концу путешествия меня так растрясло, что я почти ползком добралась до вагона, нечеловеческим усилием преодолевая страшную боль, раздирающую мои внутренности. По приезде выяснилось , что у меня открылась язва желудка - то ли от саранского хлеба, то ли от охватившей мою душу депрессии, то ли и от того, и от другого. Ведь тогда казалось, что мы обречены навек оставаться в Саранске, где для меня не было другой работы, кроме чтения этих дурацких лекций. И убежать откуда было просто опасно - министерство, правая рука которого не знала, что делает левая, все еще продолжало разыскивать Сашу.
Чтобы не умереть от тоски, я отправилась в библиотеку Пединститута, не подозревая, что именно там поджидает меня Судьба "с большой буквы". Роясь среди пыльных книг, я наткнулась на тоненький томик в затрепанном бумажном переплете, озаглавленный "Антология англо-американской поэзии" - видимо, в сознании составителя такой кентавр существовал. Почти каждому представленному в этой антологии англо-американскому стихотворению был предпослан советско-русский комментарий вроде такого: "Здесь представлена картина, типичная для капиталистического общества - по трупу умершей от голода молодой матери ползает осиротевший младенец в поисках ласки и тепла".
Перелистывая этот шедевр социалистического реализма, я обнаружила где-то в конце его странную поэму, написанную очень длинными строками, полными внутренних рифм, и не снабженную никаким комментарием. Поэма принадлежала Эдгару Аллану По и называлась "ворон". Я не заметила, как пролетело время. Мучительно продираясь сквозь свое сомнительное знание английского языка, я все глубже и глубже погружалась в мистический мир дрожащих теней, шелестящих крыльев и беспредельного отчаяния, многократно скрепленного вечной печатью слова "Никогда!" Я очнулась только тогда, когда библиотекарша раздраженно повторила - наверно уже не в первый раз: "Граждане, сдавайте книги. библиотека закрывается".
Домой я летела, как на крыльях, на тех самых, шелестящих. шуршащих, трепетных крыльях "Ворона". Депрессию мою как рукой сняло - я точно знала, что мне надо делать: прийти в библиотеку завтра утром, переписать поэму Эдгара По и перевести ее на русский язык. Я не задавала себе вопроса, умею ли я переводить, и не перевел ли уже поэму кто-нибудь другой - это было несущественно: Я ДОЛЖНА БЫЛА ЕЕ ПЕРЕВЕСТИ. Иначе не стоило жить!
И я ее перевела! На это ушло каких-то полгода жизни, но это была настоящая жизнь! Есть строки, которыми я горжусь и по сей день, почти через полвека:
Окна сумраком повиты...
Я, усталый и разбитый,
Размышлял над позабытой
мудростью старинных книг.
Вдруг раздался слабый шорох,
тени дрогнули на шторах,
И на призрачных узорах заметался светлый блик,
Будто кто-то очень робко постучался в этот миг,
Постучался и затих.
Ах, я помню очень ясно:
плыл в дожде декабрь ненастный.
И пытался я напрасно
задержать мгновений бег.
Я со страхом ждал рассвета -
в мудрых книгах нет ответа,
Нет спасенья, нет забвенья,
беззащитен человек,
Нет мне счастья без Леноры,
словно сотканной из света
И потерянной навек
Темных штор невнятный ропот,
шелестящий смутный шепот,
Шепот, ропот торопливый
дрожью комкал мыслей нить,
И стараясь успокоить
сердце, сжатое тоскою,
говорил я сам с собою:
"Кто же это может быть?
Это просто гость нежданный
просит двери отворить.
Кто еще там может быть?".
..............................................
Никогда не улетит он,
все сидит он, все сидит он,
Словно сумраком повитый,
там, где дремлет темнота.
Только бледный свет струится,
тень тревожно шевелится,
Дремлет птица,
свет струится, как прозрачная вода,
И душе моей измятой,
брошенной на половицы,
Не подняться, не подняться,
Не подняться никогда!
И вот с этим переведенным мною «Вороном» я отправилась по Люшиной рекомендации к великому мэтру перевода Корнею Ивановичу Чуковскому. К тому времени мы уже перебрались в Москву - рассказ о том, как нам это удалось и как нам там жилось, занял бы много страниц, и я его опущу.
Оказавшись в Москве, я занялась розысками и обнаружила другие переводы "Ворона", сделанные известными поэтами – Бальмонтом, Брюсовым, Зенкевичем...
И к моему ужасу, эти переводы мне не понравились - ни один! Я сравнивала их с оригиналом и не находила в них ни его завораживающего ритма, ни его волшебной музыки, ни его трепета. И потому я решилась показать свое детище самому почитаемому мною ценителю.
С самого начала мое путешествие в дачный писательский поселок Переделкино развивалось по законам мелодрамы дурного вкуса. Мне было назначено явиться в пять часов вечера. Когда я села в вагон пригородной электрички, отправлявшейся с Киевского вокзала, за окном угасали мирные декабрьские сумерки. Однако когда через полчаса я вышла из вагона на Переделкинской платформе, там бушевала редкая для московских широт снежная буря. Не знаю, оказался ли там эпицентр урагана или это были козни потусторонних сил, но воистину мело "по всей земле, во все пределы" - хочется сказать "Переделы".
С трудом продираясь сквозь сокрушительные порывы совершенно полярного ветра, я побрела по колено в снегу без дороги неведомо куда, ослепленная и оглушенная яростью сорвавшейся с цепи природы. Как я потом узнала, путь от станции Переделкино до писательского поселка можно пройти за двадцать минут, но у меня ушло часа полтора, чтобы добраться до дачи Чуковского, - пурга погасила все уличные фонари и спросить дорогу было не у кого: улицы словно вымерли.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});