У нас был патриотизм риторический, одописный — в xvIIi веке; был патриотизм официальный, правительственный — в Николаевские времена, Катков дал нам вспомнить патриотизм величаво-исторический; наконец, славянофилы дали нам патриотизм мистический, мессианский, внутренний. Но не было у нас патриотизма дневного, делового, практического; «ежедневного» и до известной степени «журнального». В лучших случаях у нас была греза об отечестве и ода отечеству, но работы для отечества — не было. Суворин это-то пустое место и занял, сразу поняв и оценив, что это — самое важное место, самое хлебное место, самое-исторически-значительное. И для выполнения этой роли не могло быть лучшего положения, как положение журналиста! Что такое журналист? Ничего и все. Он «ничего» по силе, по власти: но он всякой власти и силе указывает, советует, содействует ей, ее оспаривает и ее, наконец, даже обличает!.Положение универсальное, положение возбудительное, колющее и ласкающее. Газета — то же, что шпоры для коня. Сами они не «едут», но могут заставить коня скакать: и «всадник», отечество, общество — понесется.
Суворин осмотрелся. Все наши газеты, в сущности вся наша журналистика спокон века была идейная и кружковая, была спорчивая, полемическая, но чисто воздушным способом полемики. России никто не выражал и не искал выразить: всевыражали идеи «нашего кружка», «кружка Белинского в „Отечественных Записках 40-х и 50-х годов, „кружка Щедрина — Некрасова- Михайловского“ в том же журнале 70-х годов, „кружка Чернышевского и Добролюбова“ в „Современнике“, „кружка Короленки и Михайловского“ в „Русском Богатстве“, „кружка Стасюлевича, Спасовича, Слонимского, Утиных, Пыпина“ — в „Вестнике Европы“. Если спросишь себя, что же это были за знаменитые „кружки“, то увидишь, всмотревшись ближе, что это были кружки людей приблизительно одной школы, одного возраста, и, самое главное, — приблизительно одного „круга чтения“, как выразительно назвал Толстой чтение из любимых авторов, любимых мест. Книга — вот что соединяло! Россия решительно много и решительно ничем в себе ни соединяла! Через это вся литература была собственно словесная, теорегическая. И, странным образом, „русского“, кроме татанта и этики, в этой литературе ничего не было! Все мысли, все сердце, вся душа были „социалистичекие“, „марксистские“, англоманские, германофильские, полонофильские, космополитические. Потому что и основные-то книги русского „Круга чтения“ всегда были не русские, а переводные или „в оригинале“ иностранные. Хоть что-нибудь в этом отношении начало делаться с начала 2-й половины XIX века и даже позже — с 70-х, с 80-х годов, но, в сущности, и до сих пор делается очень мало. Следовало бы собрать статистику русской переводной и русской оригинальной книжности: результаты оказались бы, вероятно, отчаянными! Весь университет, вся гимназия живет или питается иностранными учебниками, „руководствами“, „обозрениями“, „пособиями“ Училась Россия и продолжает учиться по „шпаргалке“ и „подстрочнику“.
Все это увидел зоркий Суворин и кинулся спешно занять „пустое место“. И хлебно, и славно. А главное — так важно и значительно. Не этот-то лучший и главный его шаг, поистине — лучшая его биографическая слава, и была причиной бесконечного против него журнального и газетного озлобления? Но мудрый журналист верно, конечно, разгадал, что „Россия будет за него“. Россия и спокойный русский читатель понял журналиста и оценил газеты, где представительствовалась Россия и русское дело, а не марксизм и марксистские успехи в Германии и России, где говорилось о пользах и нуждах России, а не о „пролетариате в Саксонии“ и „партийном съезде в Марбурге левых групп“, — и прочие излюбленные темы. Суворин — да будет позволено дерзкое слово — отпихнул ногою „ту ленивую подушку, на которой дремала голова российского О6ломова, видящая третий сон о счастье человечества“; и все Обломовы накинулись на него с невероятной яростью за то, что он именно „ногою“ смутил их блаженный сон. „Почему он не марксист или не антимарксист?“ — „Почему он не любит стихов Верхарна и Поля Варлона?“ — „Где следы его увлечения Шопенгауэром сперва и Ницше потом?“ Вообще, „почему он не волнуется нашим кругом чтения?“
Суворин отвернулся и забыл самый вопрос. Просто: он был русский ясный и деятельный человек. Ни с О6ломовым, ни с Добчинским ему было „не по дороге“. Чернышевский и его племянничек Пыпин? Суворин просто их не принял „во внимание“ — предпочитал лучше заниматься актрисами Малого театра, нежели этой беллетристикой.
Но он напечатал первый „Полное собрание сочинений Достоевского“ в 1882 году, в лучшем до сих пор издании, с биографией его, с воспоминаниями о нем, с письмами его. Он дал, в день 50-летия со смерти поэта, — рублевого Пушкина! По гривеннику за том, довольно значительный, в прекрасной печати, в переплете! Это значило, по тем временам, дать почти даром Пушкина! Он дал его всей России, напечатав в огромном количестве экземпляров, и не взял в этом издании ни рубля себе в карман (я расспрашивал — о подробностях и о денежной стороне издания — его сына). И за это добро, за это просветительное добро всей России, всякому русскому мальчику, всякому русскому школьнику, наша нравственно-малограмотная Академия Наук сорвала с него что-то около семи или десяти тысяч рублей, потребовав купить целиком и разом все ее дорогое издание в редакции Петра Морозова, — за то, что в свое маленькое издание Суворин взял несколько каких-то „вариантов“ из знаменитого „ученого“ издания, для большой публики и массового читателя; конечно, совершенно незаметных, неважных и ненужных (ибо Пушкин и без „вариантов“ писал хорошо!).
Все накинулись на Суворина, в сущности, за отсутствие у него этого кружкового эгоизма; за то, в сущности, что он служил России, а не „снам Веры Павловны“ (забытая теперь героиня забытого романа Чернышевского — „Что делать“)… Это-то именно сорвало с уст окружающей печати: „Суворин не имеет убеждений“, „Суворин служит тому, чему велят ему служить“, его газета есть газета „Чего изволите“. Хотя никто решительно не мог его своротить с пути служения именно России, ее чести, славе и достоинству; главное — ее пользам и нуждам.
На страницах „Нового времени“ разрабатывались и проводились, проводились и толкались вперед все реальные интересы России. Это есть главная работа газеты, сущность ее за сорок лет существования.
Мало-помалу она сосредоточила вокруг себя весь практический, деловой патриотизм. Газету полюбили вопреки всему, всем крикам, всей травле остального газетного мира. Суворин основательно посмеивался в ответ этому миру, хорошо видя, что каждый бы занял его место, но уже было поздно, потому что теперь „место было занято“. Этот „выбор места“, „выбор газетного положения“ был главной его исторической заслугой. Говорят о его чуткости. Но она была вовсе не в мелочах, не в частностях „чуткости“, на которые указывают, а в самом главном и важном: в широком охвате глазом „всей панорамы“ текущего положения вещей, среди которого он схватил себе „главный пункт“, „лучшую ситуацию“.
И около него стали множиться практические патриоты, люди дела, а не фразы, люди не „флага“, выкрика и программы, а инженерной, долгой и трудной работы для государства Российского, для всего нашего драгоценного Отечества. Одной из важнейших его услуг перед Отечеством было то, что он быстро и верно оценил особые и исключительные политические дарования, „общий дух“ и золотое перо Меньшикова. При неудаче, Меньшиков мог бы вечно прозябать на розовых страницах наивных „Книжек Недели“ Гайд Гайдебурова: призванный в „Новое время“, он быстро, почти моментально развернулся в громадный государственный ум, зрелый, спокойный, неутомимый, стойкий, „не взирающий ни на что“, кроме Отечества и его реальных нужд, и подающий советы, решения, „входы“ и „выходы“ от А до У. Меньшиков, в сущности, очень удачно, менее поэтически и более трезво, заменил самого Суворина в газете: и уже теперь за ним тянется вереница заслуг, чисто государственных. Напомним о неустанных его (притом его одного во всей печати) напоминаниях о необходимости множить артиллерию, множить пулеметы; о напоминаниях о нужде в подводном флоте. И множество его „словечек“, которые, как формула, сразу обнимали умы всей России („октябристы суть плохие кадеты“, „кадеты суть русские младо-турки“.) И проч.
Вечная память прекрасному старцу. Имя его никогда не умрет в истории русской журналистики, в истории вообще русского книгопечатного дела.
1916