Четверть часа уже работал Степан из всех сил руками и ногами, а тёмная линия берега почти не приближалась. «Лишь бы только судорога ногу не схватила», — подумал он, отфыркнулся и, набрав полную грудь воздуха, повернул к открытому берегу, подальше от раскачивавшихся силуэтов баркасов. Зубы стучали. Под самым уже берегом ему показалось, что силы его совсем уходят, и хотелось закричать, но помог прибой.
Больно ударился Степан коленом о подводный камень и вместе с широкой волной, весь в пене, выкатился на песок. Охватившая дрожь не давала опомниться. Сами собой дёргались руки и ноги, нельзя было ни на секунду удержать прыгавшую нижнюю челюсть. С моря дул холодный ветер, и спрятаться от него было некуда.
Мокрые, холодные тельник и брюки плотно облегли всё тело. Тепло чувствовалось только на правой ноге, потому что из разбитого колена шла кровь. Инстинктивно Степан прополз подальше от набегавших со страшной силой, один за другим, валов. Когда дышать стало легче, он осмотрелся. Справа видны были огни города, а слева тянулось в гору тёмное, невспаханное поле. «Там, повыше, должна быть немецкая колония, мимо которой идёт дорога, туда и пойду… Скорее, скорее нужно… На крейсере наверно уже хватились, а может и видели… Бегом нужно, согреться»… — думал он и поднялся. В ушибленной ноге точно задребезжал раскалённый стальной прут. От боли сами собой из глаз полились слёзы.
«Если останусь здесь — пропал, и если пойду дальше, всё равно — тоже пропал», — пришло ему в голову. Стараясь ступать на ушибленную ногу как можно легче и балансируя, точно он двигался не по земле, а по бревну, Степан всё-таки пошёл.
Домой уже не хотелось, а гнало вперёд только одно желание, каким бы то ни было образом очутиться в таком месте, где хоть на минуту можно было бы избавиться от холода и боли. Наступив на обрубок ветки, он поднял его и начал опираться как на палку. Идти стало легче.
Уже небо побледнело, и на востоке протянулась оранжевая полоса, когда завиднелись белые домики немецкой колонии, и послышался далёкий крик петуха. Слева обозначилась, немного посветлее всего фона, дорога. После долгой ходьбы ощущение холода немного уменьшилось, и мысли пошли ровнее.
Степан знал, как немцы боятся всех неизвестных, не хорошо одетых людей, и решил, минуя колонию, во что бы то ни стало, идти вперёд. Он только остановился у колодца и, нагнувшись к корыту, выпил несколько глотков воды, показавшейся ему очень сладкой. Шагать по гладкой, хоть и пыльной дороге, стало легче; боль в ноге притихла; нельзя было только бежать.
Что он скажет домашним, когда придёт домой, и что скажут там ему, он никак не мог себе представить. Одно только было несомненно, что мать, увидя его, прежде всего заплачет, а потом останется ли он в селе или уйдёт куда-нибудь, всё равно — пропал.
Поднялось солнце такое же красное, негреющее и неприветливое как и вчера, когда уходило за море. На придорожных кустах заблестела роса, похожая на иней. Далеко-далеко стали видны казавшиеся синеватыми деревья, и забелела колокольня.
Степан на минуту стал, перекрестился, вздохнул и зашагал сильнее, подымая за собою известковую мелкую пыль, прилипавшую к всё ещё мокрым тельнику и шароварам.
Впереди на дороге показалось другое облако пыли; с каждой минутой оно становилось всё больше и больше. Потом завиднелась дуга, и заблестели её обитые медью концы под лучами поднявшегося солнца, а через несколько мгновений можно было уже разобрать, что едет телега, на которой сидят два человека, — один в белой фуражке, другой в барашковой шапке.
«Свернуть или не свернуть? — подумал Степан. — Если и сверну, всё равно отойти далеко не успею». И он пошёл дальше, только по самому краю дороги. «Ах, Господи, хоть бы на голове у меня какой картуз 6ыл!» — мелькнула мысль, и в предчувствии чего-то страшного в висках застучала кровь.
В телеге сидел живший в их деревне урядник Цветков, — Степан его сейчас же узнал, узнал и сотского Микиту Батюка, который в прошлом году несколько раз приходил к ним в хату напоминать, что пора собираться в город на призыв.
Оба они теперь не обратили или, как показалось, не хотели обратить на него внимания. Когда телега поравнялась, Степан чуть не упал, и во рту в одну секунду стало так сухо, точно он проглотил целую горсть пыли.
Колёса прогремели по дороге дальше, потом вдруг смолкли.
Степан невольно оглянулся и с ужасом увидел, что лошадь поворачивает назад.
— Постой, постой, братику, а ты не Макаренко ли будешь?.. — заговорил нараспев урядник, когда телега остановилась возле Степана, и, придерживая полу своей бурки, сошёл на землю.
Степан молчал.
— Куда же ты это идёшь, домой, в отпуск что ли?
— В отпуск, — повторил Степан, не слыша своего голоса.
— Только в отпуск, братику, в таком виде не ходят, это мы очень хорошо даже знаем, сами служили.
«Сказать, что меня ограбили, — мелькнуло в голове. — Всё равно не отпустить», — точно ответил кто-то. И Степан не сказал ничего.
— Синий как пуп, — обратился урядник к сотскому, указывая на Степана и, раздумывая, что ему делать, погладил свой нос.
— Ну что же, садись, поедем в город, а там видно будет, какой у тебя отпуск, — добавил он.
Степан не двигался.
— А ну, Микита, пособи-ка ему, а то он, кажется, хочет с нами у дурачки играть, — сказал урядник и крепко взял Степана за руку.
— Постой же, так же невозможно, братику, ты не на своё место лезешь. А ну двигайся туда вперёд, на соломку оно кстати и мягчее будет.
И урядник, схватив Степана своими жилистыми руками за талию, стал его усаживать сам.
— Только ты, братику, и не имей в мыслях соскочить, потому что у меня вот это одно, а это и другое, — добавил он, указывая сначала на эфес шашки, а потом на кобуру револьвера.
Телега опять загремела по дороге, и за нею побежал столб пыли, похожий на дым.
* * *
Наступила гнилая глубокая осень. Грязно-серые, ревущие днём и ночью, волны, рассыпая пену, били борта стоявших на рейде броненосцев, точно задались целью не дать и теперь покоя ставшим на отдых великанам. Вторые сутки шёл снег пополам с дождём. Белые, мокрые хлопья непрерывно падали и в море, и на землю, и на крыши стоявших на мысу зданий морского госпиталя. От мелькания этих хлопьев кружилась голова, и портилось настроение. Снег сейчас же таял, обращаясь в грязь, и оставался только в виде белой каёмки на решётках окон палаты для арестованных больных, отчего железные прутья казались ещё толще. Шлёпая калошами по насыщенному водой песку, в эту палату прошли доктор и фельдшер. Впустивший их разводящий почтительно сделал шаг назад и сейчас же, звеня ключами, стал запирать дверь. В коридоре, куда выходили отворённые пять камер, было очень чисто, но пахло йодоформом и дымом махорки.
— Хоть бы вы тут за проветриванием наблюдали, — сказал доктор, посмотрел на фельдшера и досадливо почесал у себя в ухе карандашиком.
Фельдшер сделал какое-то неопределённое движение головой…
— Здесь такой народ всё лежит, что за ними усмотреть невозможно. Вот в третьей камере Золотаренко сидит и сидит, и никак его невозможно выписать.
Доктор что-то проворчал и вошёл в камеру N 3.
Два матроса в серых халатах вытянулись по краям столика, на котором стояла шашечная доска с морскими камешками вместо шашек.
— Ну, Золотаренко, как твоё ухо?
— Чего изволите, ваше высокоблагородие?
— Ухо твоё как, спрашиваю? — громче повторил доктор.
— Так что — болить, и вроде шума у голове делается.
Доктор вынул инструменты и минут пять осматривал ухо.
— Странно, от чего же ему болеть, а мне вот кажется, что тебе на выписку пора.
— Симулянт он, и больше ничего, — проговорил фельдшер и брезгливо искривился.
— Никак нет, — ответил Золотаренко и вытянулся ещё больше.
— А ты разве знаешь, что такое симулянт? — спросил доктор.
— Тошно так, — это, который воду с мылом льёть.
— А ты не пил?
— Никак нет, не пил.
Доктор улыбнулся и начал осматривать второго матроса с жёлтым как у малайца лицом. У него была перемежающаяся лихорадка. Больной, лежавший в следующей камере, спал ничком и сильно храпел.
— Ну, его и будить не стоит, это по части Николая Федосеевича, — сказал доктор, взглянув на табличку над койкой. — Беда с этой палатой. Кто ею заведует, никак не разберёшь. Кого я должен осматривать, а кого не должен?.. — добавил он и, вздохнув, прошёл в последнюю самую большую камеру.
На табличке, укреплённой над единственной стоявшей здесь койкой, было написано «Степан Макаренко», но, вместо новобранца с детским лицом, лежал необыкновенно худой, точно высушенный, человек, обросший чёрной бородой и с запёкшимися губами. Только по глазам и видно было, что это не труп.
Он всё просил воздуху и чтобы койку передвинуть к самому окну, в котором открыли крохотную форточку.