— Ну так-то и ладно, так-то бы и пускай... Ты, старуха, не вмешивайся. Ихнее дело молодое: седни подерутся, завтра помирятся... — Чувствовалось, что бабушку Арину, наоборот, беспокоил в первую очередь нераспиленный кряж, и ей было все равно, кто будет пильщик.
Вовка опять улыбнулся, глядя куда-то перед собой, и тронул поводья. Лошадь плавно, с тонким шуршанием потащила за собой мягко покачивающиеся с ульями жердины.
Вскоре явился Ленька Куприхин — долговязый, угрюмый парень. Нескладно как-то поздоровавшись с нами, он завел моторчик и начал с оглушительным вжиканьем отхватывать чурку за чуркой с тонкого конца кряжа. Отец покуривал и весело подмаргивал нам с Люсей, а обе бабушки, сразу уверовав в Ленькину чудо-пилу, успокоенно уселись на крылечке.
На пятой или шестой чурке отец сменил Леньку, дав ему закурить, а я взялся за топор. Смолистые чурки кололись со звоном, с единого маха. Ленька поглядывал на меня исподтишка. А я вдруг ни с того ни с сего разошелся — поленья разлетались во все стороны. Дело было, конечно, не в Леньке. Ну, Ленька и Ленька. Никогда он мне другом-недругом не был. Верно, вспомнил я, что в давние военные годы Ленька обыгрывал всю улицу в бабки, ну и что с того?.. Растревожил меня чем-то, как я понимал, мой троюродный брат Володька, — все в нем, внезапно встреченном, воскресшем для меня из небытия, было до того ново, пронзительно, что я рядом с ним почувствовал себя неловко.
Ленька, попыхивая колечками, сказал, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Вовка-то че ж не распилил?.. Тоже мне, сродственничек, называется...
Отец за шумной работой мог и не расслышать, бабушки вежливо промолчали, а Люся была здесь человек почти посторонний, так что отвечать надо было мне.
Я маханул топором со всего плеча, хотел по краю — промахнулся, и топор безнадежно увяз в податливо смоляной сердцевине чурки.
— Он же на работе, Вовка-то, — сказал я, — до дров ли тут! У него, небось, еще и свои не пилены!
— Знамо, на работе... — вяло ухмыльнувшись, согласился Ленька. — Всему селу известно, какой он работничек...
— А что? — простодушно поинтересовался отец, выключая на время перегревшийся моторчик пилы и закуривая. В пришедшей так внезапно тишине Ленькин сипловатый голос прозвучал, казалось, на всю деревню:
— Да вообще-то ничего... Только вот слухи ходят... Дескать, чего бы ради тетки Проськиному Вовке менять баранку на роевник с дымарем? Спроста, от интереса к пчелкам, может? Да не-ет, говорят... Он медок-то выгонит да пару бидонов — колхозу, а пару — себе! А ты, мол, пойди и проверь попробуй...
Бабушка Наталья, словно вдруг что-то вспомнив, поднялась и поспешно ушла в дом, а бабушка Арина, цыкнув на тявкнувшего было пса, обратилась вся в слух.
— Это Вовка-то вор? — немало опешив от такого поворота, подавленно спросил я.
— Ну, Леня, ты даешь! Чего ты напустился на него, в самом-то деле, — миролюбиво улыбаясь, встрял отец, опять протягивая Леньке пачку сигарет. — Владимир — парень хороший, таких бы побольше, да и в породе у него никогда не было мазуриков.
— В породе-то — знамо... Как говорится, вся порода инохода и сам дедушка рысак!.. — обезоруживающе улыбался Ленька и глядел в пространство. — Я ж и сам не верю, Вовка ж мне как-никак друг, хотя промеж нас и были недоразумения на почве, так сказать, женщины... Но вот как тогда такой факт объяснить: на днях к Володьке с обыском нагрянули, все вверх дном на пасеке перевернули — зерно якобы искали, колхозное, с комбайнов...
Теперь я видел, что это не нечаянно затеянный разговор, что это не случайно Володька позвал пилить дрова именно Леньку Куприхина, — что-то за всем этим стояло, давнее, как видно, и тревожное.
— Ты говори, да не заговаривайся, — как можно безразличнее сказал я Леньке.
— Я — что-о!.. — пожал он плечами. — Только ведь в конце-то концов... Бабушка Арина! Ты че молчишь-то! А ну подтверди-ка, — Ленька чего-то заволновался, — есть у вас справедливость-то!..
Бабушка Арина тяжело шевельнулась, вроде бы желая подняться, запокхыкивала:
— О господи, я-то почем знаю... Нашел, кого спрашивать! Я где бываю-то? Дальше двора никуда не хожу... Эт вы молодые да глазастые — вот и глядите друг за дружкой... — Бабушка Арина боялась откровенно поперечить Леньке-пильщику, и Вовку, Просиного сына, тоже грешно было оговаривать, вот тут и выкручивайся, как знаешь...
— Ну, ладно, — сказал Ленька, — покрывайте, покрывайте своего сродственничка... Но сколько веревочке ни виться...
Бабушка Наталья загремела в сенях щеколдой, по-моему, излишне громко загремела, ступила, легонькая и стремительная, на крыльцо и стала быстро спускаться. Ленька осекся, плюнул себе под ноги и, подхватив свою пилу «Дружба», поспешно пошел вниз села.
— Пропадите вы все пропадом...
Бабушка Наталья досеменила до ворот и, отмахиваясь от заворчавшей сестры Арины, негромко, как бы про себя напутствовала Леньку:
— Ушел? То-то я бы тебе сказала!..
— Да вот поди разберись... Теперь в деревне только и разговоров... Надысь наезжала к нему на пасеку милиция с обыском. А чего искать, коли Вовка зернинки не брал. Вовку Просиного мы не знаем, что ли!.. А Прося убивается — от людей, мол, глаза спрятать некуда, а тут еще Вовонька возьми да напейся, да к Леньке с дракой! Ну, какая тут-то причина — да все из-за Любаши, видно, все никак поделить не могут. Да и то сказать: деваха на селе была первая. Добра, шибко добра была!.. Ну, ясно дело, Вовоньку тут и забарабали, после драки-то, и припаяли десять ден отсидки за фулиганство. А каково матке-то, Просе, от этих напастей? Да и сама Любашка тоже с лица сошла... — Бабушка Наталья тяжело вздохнула.
Мы сидели на крылечке. Перед нами желтел свежим срезом начатый и брошенный кряж, из-за которого нежданно-негаданно открылись такие страсти.
— Хуже нет, когда начнешь да бросишь, не доделавши, вся душа изболится, — расстроенно пожевала губами бабушка Арина, все еще, видимо, жалея об уходе Леньки-пильщика. — Раньше, бывало, без всяких заводных пил скорее управлялись...
— Ну и бог с ним, с кряжем! — успокоила сестру бабушка Наталья. — Мало горя! Ты скажи, Вовоньку вот жалко... — Она говорила «Вовонька», значит, уже и осуждала его за что-то. Я эту манеру бабушки Натальи знал: чем более недовольна она человеком, тем более ласкательным именем его называет.
Оказывается, началась вся эта канитель еще вон когда. После смерти дедушки Ераса на пасеке перебывало охотников до легкой жизни много, да то в пчеловодстве не разбирались, то просто не выдерживали: летом догляд да уход нужен — не отлучись, а зимой тоже не проще: пчел подкармливать надо, рамки и улья мастерить, вощинку прессовать — все самому! А иные в запой ударялись, бражку-медовуху гнали и хлестали, не просыпаясь от пьянок. А Вовка был в армии, отслужил и больше года шоферил в городе, думали, уж так в городе и останется. И вдруг является. «Что, — говорит, — слыхал я, ухайдакали пасеку-то дедушки Ераса?» «Ухайдакали...» «А мне, — говорит, — доверяете? Хочу возродить ее в прежнем виде! Да не с панталыку я сбился, в своем, мол, уме и прошу послать меня на курсы пчеловодов!..» Ну, правление и решило: послать на курсы. Съездил. Вернулся и первым делом увел от Леньки Куприхина свою зазнобу, Любаху Паньшину, которая ждала его из армии не год и не два — четыре года матросской службы, но как стало известно, что осел демобилизованный моряк в Истринске, до Попереченки не доехал, — в тот же месяц вышла за Леньку, не попавшего на службу по болезни и все эти годы увивавшегося за Любой. Назло Володьке, надо понимать, вышла... Ну, переехали они с Володькой на пасеку, отремонтировал ее новоиспеченный пасечник дом для зимнего жилья (после дедушки Ераса ни один не зимовал на Мяконьком, обходились наездами из деревни). Через год Люба родила мальчонку, внука Фросе, а Вовка собрал более десятка роев в старый роевник дедушки Ераса.
Еще через год появился второй сын, а Вовка сдал в колхоз четыре тонны меда — почти в полтора раза больше плана.
И вдруг, как гром средь ясного неба, Вовка тетки Проськи ворует в колхозе зерно!
На исходе ночи, когда в деревне начинают горланить первые петухи и сон свинцово смеживает веки, комбайнеры, погасив фары и заглушив моторы, вздремывают на полчаса, не больше — до того момента, когда начнет развидняться и сонливость как бы поотпустит немного. В эти-то полчаса кто-то верхом на лошади успевал бесшумной тенью подъехать к одному из комбайнов, нагрести пшенички в переметные сумы и благополучно отъехать. Замечали мазурика чаще всего в тот момент, когда дело им уже было сделано — пшеница в сумах, сумы на лошади, сам мазурик в седле. Иные со сна, сгоряча, схватив гаечный ключ, с матом кидались вслед за всадником — но куда там! Для острастки стреляя вверх из двустволки, всадник пускал свою лошадь галопом и скрывался в ближайшем ельнике. Устраивали засады, но ночной мазурик то ли всегда был осведомлен, то ли чутьем угадывал, к какому комбайну не стоит сегодня соваться, — всякий раз уходил, полоша ночь выстрелами. И единственной уликой было — след просыпанной пшеницы (вроде как ручейком стекала из прорванного угла сумы), ведший по проселку в сторону Володькиной пасеки...