Арман де Луицци безмолвно взирал на сей странный персонаж, пока тот удобно устраивался в вольтеровском кресле{12} рядом с камином. Вновь прибывший{13} небрежно откинулся на спинку, протянул к огню указательный и большой пальцы белой утонченной руки; пальцы вытянулись до бесконечной длины и словно пинцетом выхватили из камина уголек, и Дьявол, а то был Дьявол собственной персоной, раскурил сигару, которую взял на столе. Едва сделав одну затяжку, он с отвращением отбросил сигару:
— Ну и дрянь же вы курите! У вас что, нет нормальных контрабандных сигар?{14}
Арман промолчал.
— Так отведайте моего табачку, — предложил Дьявол.
Он вытянул из кармана халата небольшой портсигар изысканной работы, достал из него две сигары, прикурил одну из них от уголька, который продолжал держать в руке, и протянул Луицци. Арман жестом отказался, на что Дьявол произнес самым непринужденным тоном:
— А! Так вы у нас брезгливы… Ну-ну…
И, откинувшись на спинку кресла, он принялся дымить в свое удовольствие и насвистывать танцевальный мотивчик, безо всякого стеснения покачивая в такт головой…
Луицци неподвижно застыл, глядя на диковинного черта. Наконец, вооружившись проникновенным отрывистым тоном, словно взятым из речитатива одной из современных трагедий{15}, он решился прервать молчание:
— Исчадие ада, я призвал тебя…
— Во-первых, мой дорогой, — перебил его Дьявол, — не знаю, отчего вы мне тыкаете, но явно не от хорошего воспитания. Сия дурная привычка в ходу у тех, кого вы зовете художниками; это знак лживого дружеского расположения, не мешающий, однако, завидовать друг другу, ненавидеть и презирать себе подобных. Такой язык применяют ваши романисты и драматурги для выражения якобы самых высоких страстей{16}, но благородным людям он не подобает. Вы не литератор, не художник, а потому я буду вам чрезвычайно обязан, если вы будете говорить со мной как со случайным встречным, что куда более прилично. Хочу заметить также, что, назвав меня исчадием ада, вы повторяете одну из тех глупостей, что распространена во всех известных мне языках. Я точно так же не исчадие ада, как вы — не порождение комнаты, в которой сейчас находитесь.
— Ты тот, кого я звал, — упорствовал Арман, возвысив голос до великой трагической мощи.
Дьявол смерил барона взглядом и с ярко выраженным превосходством протянул:
— А вы наглец. Или вы думаете, что разговариваете со своим лакеем?
— Я обращаюсь к тому, кого считаю своим рабом! — воскликнул Луицци, дотронувшись до колокольчика, стоявшего прямо перед ним.
— Как вам будет угодно, господин барон, — усмехнулся Дьявол. — Право слово, вы типичный современный молодой человек, напыщенный и смешной. Раз уж вы уверены, что я вам подчинюсь, то могли бы обращаться ко мне повежливее — это же сущий пустяк. Подобные манеры подошли бы новоявленному богачу, неотесанному выскочке, не представляющему, как глупо он выглядит, когда с важным видом восседает в своей шикарной коляске и воображает, что никто не понимает, кто он есть на самом деле. Но вы, вы же родом из древней фамилии, носите доброе имя, прекрасно выглядите, вам нет нужды выставлять себя на смех, вас и так заметят.
— Дьявол читает мне нравоучения! Странно и…
— Не пытайтесь вести дискуссию, как пастор{17}, и приписывать мне глупости, чтобы затем с блеском их опровергнуть. Я никого не учу добродетели — это развлечение я оставляю мошенникам и неверным женам; я ненавижу и порицаю тех, кто смешон. Если бы Небо наградило меня детьми, я скорее согласился бы наделить их двумя пороками, чем придать хоть одну смехотворную черту.
— Уж ты-то знаешь в этом толк!
— Ну не больше, чем самый добродетельный парижский обыватель. Использовать пороки — не значит их иметь. Утверждать, что Дьявол сам страдает от пороков, было бы равносильно предположению, что врач, живущий за счет ваших недугов, и сам болен, адвокат, который жиреет на ваших тяжбах, сам вечно судится, а судья, получающий деньги за наказание преступников, — убийца.
Во время этого диалога ни сверхъестественное существо, ни Арман де Луицци не сдвинулись с места. Луицци изо всех сил пытался скрыть свою растерянность и никак не мог перейти к тому, чего, собственно, хотел. Но постепенно он справился с волнением и удивлением, вызванным видом и манерами собеседника, и решил перевести разговор на, несомненно, более важную для него тему. Придвинув второе кресло, он уселся по другую сторону от камина и внимательно всмотрелся в лицо Дьявола. Теперь Арман сполна оценил тонкие черты и изящество сложения своего гостя. Тем не менее, если бы он не знал, что перед ним Сатана, то не сумел бы определить, принадлежит ли этот бледный прекрасный лик и хрупкое тело восемнадцатилетнему юноше, которого сжигают неведомые желания, или искушенной в наслаждениях женщине тридцати лет{18}. Голос мог бы показаться слишком низким для женщины, если бы мы не изобрели когда-то контральто{19}, так сказать, женский бас, обещающий куда больше, чем дающий. Взгляд, который обыкновенно выдает наши помыслы, если только не служит орудием проникновения в чужие мысли, был нем. Глаза Дьявола не говорили ничего — они примечали. Арман молча закончил осмотр и, убедившись, что состязание в остроумии с этим непостижимым созданием не принесет ему успеха, взялся за серебряный колокольчик и звякнул им еще раз.
Услышав приказ (а то был именно он), Дьявол встал и застыл перед бароном в позе слуги, ожидающего повелений хозяина. Это движение произошло в долю секунды, но полностью переменило облик и костюм нечистого. Фантастическое существо исчезло; на его месте стоял посиневший от беспробудного пьянства дюжий верзила в ливрее и красном жилете, со здоровенными кривыми ручищами в простых белых перчатках и грубыми ножищами в больших башмаках на босу ногу.
— А вот и я-с, — представился новый персонаж.
— Кто ты такой? — возмутился Арман, уязвленный его дерзким и подлым видом, характерным для французской прислуги.
— Я не лакей Сатаны и не совершаю ничего сверх того, что приказано, но исполняю все, что велено.
— Какого черта ты делаешь здесь?
— Жду приказаний-с.
— Ты знаешь, для чего я тебя вызвал?
— Нет-с.
— Ты лжешь!
— Да-с.
— Как тебя зовут?
— Как вам будет угодно-с.
— Тебе что, не дали имени при крещении?
Дьявол не шелохнулся; но весь замок, от флюгера до подземелий, казалось, захохотал самым неприличным образом. Арману стало страшно, и, чтобы скрыть свой испуг, он пришел в ярость — способ столь же известный, как и пение.
— Так отвечай же наконец, есть у тебя имя или нет?
— У меня их столько, сколько пожелаете. Я могу служить под любым именем. Один аристократ в эмиграции, приняв меня на службу в тысяча восемьсот четырнадцатом году, назвал меня Брутом{20}, лишь бы в моем лице вволю поливать бранью Республику{21}. Затем я попал к одному академику, переделавшему мое прежнее имя Пьер в более литературное Кремень{22}. И пока господин в салоне занимался чтением вслух, меня прогоняли спать в прихожую. Биржевой маклер, нанявший меня после того, от всей души нарек меня Жюлем только потому, что так звали любовника его жены; этому рогоносцу доставляло неописуемое удовольствие кричать при своей ненаглядной женушке что-нибудь вроде: «А! Этот тупорылый хряк Жюль! Этот грязный ублюдок Жюль!» Я ушел от него по собственной воле, устав терпеть незаслуженные, так сказать, фидеикомисс{23}, оскорбления. И я поступил в услужение к танцовщице, содержавшей пэра Франции.
— Ты хочешь сказать, к пэру Франции, содержавшему танцовщицу?
— Я хочу сказать только то, что сказал. Это довольно малоизвестная история; я вам расскажу ее как-нибудь на досуге, если вы решите написать трактат о человеческих добродетелях.
— Ты опять взялся за нравоучения?
— В качестве слуги я делаю минимум того, что могу.
— Так ты мой слуга?
— Пришлось. Я пробовал явиться перед вами в другом звании; так вы разговаривали со мной как с лакеем. Мне не удалось убедить вас быть более учтивым, и вот я перед вами в том непотребном виде{24}, какого вы, безусловно, желали. Вы что-то хотели мне приказать, милсдарь?
— Да-да, в самом деле… Но я хотел бы также спросить совета.
— Позвольте вам заметить, хозяин, что советоваться с прислугой — это что-то из комедии семнадцатого века{25}.
— Ты-то откуда знаешь?
— Из журнальных статей…
— Ты читал их? Прекрасно! И что ты о них думаешь?
— Почему это я должен что-то думать о людях, которые не умеют думать?
Луицци вновь умолк, вдруг обнаружив, что и с этим типом, как с его предшественником, ему не удалось ни на йоту приблизиться к своей цели. Он дотронулся до колокольчика, но, прежде чем позвонить, предупредил: