— Тащи домой. Мамка холодца наварит.
Фимка недоверчиво скосил глаза.
— Гы! — Но все-таки поднялся, прижал к груди подкову и, оглядываясь на Бориса, заторопился к мамке.
...Ужин у бабушки давно уже собран — постный холодный борщ с фасолью и сухими грибами на мучной поджарке, тарелка с ломтями моченого арбуза, водка в гранчатом штофике, надержанная до мягкости на кизиле, бутылочка-стекляночка с тягучей алычовой наливкой, деревянные миски и ложки, с наведенными на них серебром «петухами, курьями и разными фигурьями». Это у Миньки с Борисом страсть к деревянной посуде.
Дед бережно примял ладонью усы с подпалинами от табака, предупредительно кхекнул, потянулся к штофику с кизлярочкой. Звякая горлышком штофика по чаркам, налил по первой. Миньке — тоже в мелкую чарочку кубышкой.
— Ну, чубатик, выпьем с твоим приездом, да оборотим, да в донышко поколотим.
Минька чокнулся с дедом, с бабушкой, с Борисом. Бабушка обтерла губы передником и отпила несколько глотков.
Дед махом вплеснул чарку в рот и проглотил громко единым духом. Продышавшись — кхи-хи-и, — опять бережно примял ладонью усы и взял ломоть моченого арбуза.
— Не питье, а душевная амврозия!
Минька тоже выпивает. Рот слегка ожигает спиртом. Крепится, чтобы не вышибло слезы, и, как дед, тянется к арбузу. Закусив, принимается за борщ.
Дед, поднося ко рту ложку, держит под ней кусок хлеба, чтобы не брызнуть на скатерть. Ест обстоятельно, неторопливо.
Минька во всем подражает Борису. Борис запускает в борщ горчицы — и Минька запускает. Борис полощет в борще стручок горького перца — и Минька полощет. Борис раздавливает ложкой большие картофелины — и Минька раздавливает.
По второй дед наполняет чарки сладкой алычовой, чтобы покрыть кизлярочку лаком.
Дед разогнался было выпить, «поколотить в донышко», и третью, подморгнув Миньке, — земля ведь на трех китах держится, а? — но бабушка сказала, что земля давно уже вертится без всяких китов, и отобрала штофик. Дед пробурчал:
— Шла бы ты, Мотря, свои уроки писать.
— Успеется с уроками.
Бабушка учится в ликбезе при школе-семилетке. Деда это веселит.
— А что, Мотря, каковы будут твои соображения насчет звездного пространства? Ежели, как ты утверждаешь, земля вертится, то почему я сижу на стуле и голова у меня совсем не вертится?
— Завертится, — отвечает бабушка. —Как штоф выпьешь, так и завертится.
— Гм... Не научно. Кухмистер ты. Ну, а каков будет твой резон о Пуанкаре?
— Это еще что за выдумка?
— Не выдумка, а главарь французского правительства.
— Отцепись!
— Вот оно. Тут мыслить политэкономией надо. Пока ты буквы учишь, Пуанкаре хочет придавить нас экономически. Вы, мол, медведи и фальшивомонетчики, трактор сами не соберете, и, что такое автомобиль — понятия не имеете, а уж чтоб доменную печь построить и задуть ее, так вам и не снилось. А от нас вы кукиш получите. При генеральном штабе Восточную комиссию создал с генералом Жаном. И все против советской власти.
— Не Жаном, а Жаненом, — поправляет деда Борис.
— Не возражаю, — соглашается дед.
Авторитет Бориса в вопросах экономики и политики для него неоспорим.
В доме дед первым читает газету, и, только когда поставит свою подпись, что означает: газета им уже проработана, тогда она поступает к «челяди».
Имеется у деда толстая бухгалтерская книга, куда он вписывает события как чисто семейные, так и государственного масштаба.
Однажды дед, производя очередную запись, всхрапнул над книгой, и Минька прочитал в ней последнюю страницу:
«1930 год.
Параграф один. Мотря хворает, жалуется на колики в пояснице. Прогладил ей поясницу горячим утюгом через тряпку. Полегчало.
Параграф два. Завод «Коммунар» в Запорожье своими силами, без этих разных заграничных спецов, построил первый комбайн.
Параграф три. Произошла смычка между северным и южным участками Турксиба.
Параграф четыре. Раскрыты вредители. Прозываются «Промышленной партией». Уточнить у Бориса их суть. Чего им, холерам, надо было».
После ужина бабушка моет в тазике ложки и миски, а дед говорит Миньке:
— А иди, стань у гардероба.
Дед будет делать засечку на ребре шкафа, отмечать, на сколько Минька подрос против прошлого года, когда тоже приезжал на каникулы в Бахчи-Эль.
Внук становится. Пятки и затылок прижаты к шкафу.
Дед вынимает из ящика с сапожными инструментами острый, для окантовки подметок, ножик, вместо ручки обмотанный рогожкой, и кладет шершавую от порезов и поколов ладонь Миньке на голову.
Минька, точно гусеныш, напрягает шею. Но дед несильно надавливает на макушку — сократись, хитрик, не лукавь.
Минька пружинит шеей, будто сокращается. Дед ногтем царапает по ребру шкафа. Минька отходит. Дед по царапине наводит ножом, достает из кармана химический карандаш, мусолит его и пишет сбоку год и месяц.
— На много вырос? — беспокоится Минька, стараясь через локоть деда взглянуть на отметку.
— Да не, — подсмеивается над внуком дед. — На макову зерницу.
С улицы доносится негромкое бренчание настраиваемых мандолин и балалаек.
— Пойдем, что ли, на вечерницу, — говорит Миньке Борис и снимает с гвоздя гитару.
Возле калитки на лавке сидят старший брат Вати, Гриша, машинист Прокопенко, оба с мандолинами, и другие жители улицы с балалайками.
Подносят еще скамейки. Борис тоже усаживается. Минька, Гопляк, Ватя и Кеца располагаются на траве под забором.
Минька весь день думает: где же Аксюша? Может быть, уехала к тетке в Балаклаву или к родичам на Оку? Спросить об этом у ребят или у бабушки Минька почему-то не отважился, хотя понимал, что это довольно-таки глупо: будто у него поперек лба написано, что он как-то по-особому интересуется Аксюшей!
Минька и Аксюша родились в один год, в одном и том же родильном доме.
Их игрушки были совместными: глиняные ярмарочные свистульки, корзинки из раскрашенных стружек, бумажные мячики на тонких резинках, набитые опилками. Помногу бесплатно катались на базарной карусели, которую крутил отец Аксюши — однорукий инвалид.
Часто по выходным дням слушали рассказы машиниста Прокопенко и Минькиного отца о гражданской войне, когда было голодно и трудно: паровозы топили вместо угля сухой воблой, макуха заменяла хлеб. Слушали рассказы и о том, как в тендере паровоза прятали под водой от белых карателей винтовки и пулеметы, как предатели-националисты расстреляли под Алуштой первых членов советского правительства республики Тавриды, и о том, как партизанил в Евпатории отряд «Красная каска» под командованием Ивана Петриченко.
Борис подстраивает гитару, наклоняя голову и внимательно вслушиваясь в тона струн.
Колышки у гитары на грифе тугие, и, когда Борис их крутит, они скрипят.
У ворот, где живут Прокопенко, женщины кончили мусорить семечками, подмели шелуху и замолкли.
— Какую начнем? — спрашивает Гриша у Бориса.
Борис — первая гитара, он ведущий.
— Испаночку.
Запели звончатые струны мандолин и балалаек. Загудели басовые аккорды гитары. Играли с переборами, подголосками. Вели мелодию и вторили — слаженно, сыгранно.
Темнота плотнее сжимает землю.
В окнах загорается неяркий свет, желтыми пятнами падает на тихие дороги. Низко над дорогами проносятся летучие мыши-ушаны, рывками отскакивая от горящих окон. Множатся звезды в холодном пламени Млечного Пути. Где-то, опуская в сруб ведро, стучит барабан колодца.
Из города на трамвае приехала Люба — молодая работница с парфюмерной фабрики.
Подошла, остановилась послушать. Люба жила в конце улицы, в маленьком доме, сплошь завитом крученым панычем.
Люба — красивая и самолюбивая. Обидишь — ни за что не простит. Многие сватались к ней, но никто не высватал ее.
Пожилые люди сначала понять не могли, говорили, что она не в меру заносчивая, сердце в гордыне держит, но потом догадались: на Бориса Люба засматривается.
Минька тоже почувствовал расположение Любы к Борису и поэтому относился к ней сдержанно, ревниво оберегая своего Бориса. Тем более, что в прошлые времена Любу видели с Курлат-Саккалом. Правда, Курлат-Саккал сам приставал к ней, но сманить Любу или даже запугать ему не удалось.
Борис ниже склонился к гитаре, и Миньке показалось, что гитара заиграла у него еще певучее, еще душевнее.
Гриша сказал Любе:
— Сядь, казачка, не гордуй! Если хочешь — поцелуй!
Люба ничего не ответила. Прислонилась к стволу акации, сорвала веточку и закусила черенок белыми влажными зубами.
Льются тяжелые, обильные росы. Пробудились ночные подземные соки, прохладные и густые, и потекли в стволы деревьев, в стебли трав и цветов. Акации, захлестнутые лунным огнем, стынут в последнем бражном цветении.
Люба, гибкая, черноглазая, с приподнятыми у висков бровями, стоит, тоже вся захлестнутая лунным огнем.
2
Щели в ставнях посветлели.