— Мне столько надо было тебе сказать, — небрежно заметил он. — Ведь вчера вечером ты так рано ушел из «Локаля»…
— Я устал… Все вертятся по кругу, повторяют одно и то же…
— Да… Впрочем, дискуссия в конце концов стала по-настоящему интересной, друг… Я жалел, что тебя не было. Пилот все-таки нашел, что ответить Буассони. О, всего лишь несколько слов; но такие слова, от которых — как это у вас говорится? — прямо в дрожь бросает!
Его тон выдавал глухую антипатию. Жак не раз замечал своеобразное восхищение, смешанное с ненавистью, которое англичанин проявлял по отношению к Мейнестрелю — Пилоту, как его называли. Он никогда не говорил об этом с художником. Сам Жак был глубоко привязан к Мейнестрелю; не только любил его как друга, но и почитал как учителя.
Жак порывисто обернулся:
— Какие слова? Что он сказал?
Патерсон ответил не сразу. Он разглядывал потолок и странно улыбался.
— Это было в конце спора, неожиданно… Многие, как и ты, уже ушли… Он предоставил Буассони говорить, а сам, знаешь, делал вид, что не слушает… Вдруг он наклонился к Альфреде, которая, как всегда, сидела у его ног, и сказал очень быстро, ни на кого не глядя… Постой, сейчас вспомню… Он сказал примерно так: «Ницше упразднил понятие Бога. На его место он поставил понятие Человека. Но этого еще мало, это лишь первый этап. Атеизм должен теперь пойти значительно дальше: он должен упразднить также и понятие Человека».
— Ну и что же? — сказал Жак, слегка пожимая плечами.
— Постой… Тогда Буассони спросил: «Чтобы заменить его — чем?» Пилот улыбнулся, знаешь, по-своему, страшной улыбкой… и объявил очень громко: «Ничем!»
Жак, в свою очередь, улыбнулся, чтобы уклониться от ответа. Ему было жарко, он устал позировать, он спешил вернуться к своей работе; а главное — у него не было никакого желания вступать в метафизические прения с этим добряком Патерсоном. Перестав улыбаться, он сказал только:
— У него благородная душа, Пат, это неоспоримо!
Англичанин приподнялся на локте и посмотрел Жаку в лицо.
— «Ничем!» Да, ведь это… absolutely monstrous!.. Don't you think so?[2]
И так как Жак молчал, он снова опустился на матрас.
— Друг, какая жизнь была у Пилота? Я постоянно задаю себе этот вопрос. Чтобы дойти до такого… такого опустошения, какими ужасными дорогами надо было ему пройти, каким отравленным воздухом дышать?.. Скажи мне, Тибо, — продолжал он почти тотчас же, не меняя тона, но вновь повернувшись лицом к Жаку, — я давно хотел спросить у тебя кое-что; ведь ты хорошо знаешь их обоих. Как ты думаешь, счастлива Альфреда со своим Пилотом?
Жак обнаружил, что никогда не задавался таким вопросом. Но, пожалуй, его нельзя было счесть таким уж неосновательным. Однако это был слишком деликатный вопрос, чтобы отвечать на него с ходу, и смутная интуиция подсказывала Жаку, что в разговоре с англичанином лучше не затрагивать эту тему. Он кончил завязывать галстук и сделал осторожно-уклончивое движение плечами.
Впрочем, Патерсон, по-видимому, не обиделся его молчанием. Он снова растянулся на постели и спросил:
— Будешь сегодня вечером на докладе Жанота?
Жак воспользовался случаем переменить тему:
— Не уверен… Мне надо сначала закончить работу для «Маяка»… Если успею, приду в «Локаль» часам к шести. — Он надел шляпу. — Итак, быть может, до вечера, Пат!
— Ты мне не ответил насчет Альфреды, — сказал Патерсон, приподнимаясь на своем ложе.
Жак уже открыл дверь. Он обернулся.
— Не знаю, — уронил он после неуловимого колебания. — А почему бы ей не быть счастливой?
II
Было уже больше половины второго. Женева приступала к позднему воскресному завтраку. Солнце освещало площадь Бурдю-Фур прямыми лучами, и тени сузились до лиловатой каймы у подножий домов.
Жак наискось пересек пустынную площадь. Одно лишь журчание фонтана нарушало тишину. Жак шел быстро, опустив голову, солнце жгло ему затылок, а сверкающий асфальт слепил глаза. Хотя он и не слишком опасался жары женевского лета — этой белой и голубой жары, неумолимой и здоровой, которая никогда не бывала мягкой, но редко бывала засушливой, — он был приятно удивлен, найдя немного тени около магазинов, расположенных вдоль узкой улицы Фонтана.
Он думал о своей статье — рецензии в несколько страниц на последнюю книгу Фритча для рубрики «Книжное обозрение» в «Швейцарском маяке». Две трети были уже написаны, но начало надо было полностью переделать. Быть может, ему следовало бы начать статью цитатой из Ламартина, которую он накануне списал в библиотеке: «Есть два рода патриотизма. Один слагается из всяческой ненависти, из всяческих предрассудков, из всех грубых антипатий, питаемых друг к другу народами, одичавшими под властью правительств, которые стремятся их разъединить… Существует и другой патриотизм, он слагается, напротив, из всех истин и прав, равно общих для всех народов…»
Мысль, безусловно, правильная смелая, но форма… «Что же, — подумал он, улыбаясь, — пожалуй, это лексикон сорок восьмого года… Но, в общем-то, разве это и не наш язык?.. За редким исключением, — спохватился он тотчас же. — Например, это совсем не похоже на словарь Пилота». Воспоминание о Мейнестреле заставило его подумать о вопросе Пата. Была ли счастлива Альфреда? Он не решился бы ответить ни да, ни нет. Женщины… Можно ли в чем-либо быть уверенным с женщинами?.. Воспоминание о его собственном опыте с Софией Каммерцинн промелькнуло у него в голове. Он совершенно не думал о ней с тех пор, как покинул Лозанну и пансион папаши Каммерцинна. Вначале она несколько раз приезжала к нему в Женеву. Потом прекратила эти посещения. Между тем он всегда встречал ее с радостью. Поняла ли она в конце концов, что он не чувствовал к ней никакой привязанности? Смутное сожаление шевельнулось в нем… Странное создание… Он никем не заменил ее.
Жак пошел быстрее. Ему надо было спуститься к набережной Роны. Он жил на другом берегу, на площади Греню, в бедном квартале, состоящем из переулков и лачуг. В углу на площади, центр которой был занят общественной уборной, тщетно пыталось укрыть свой облупленный фасад трехэтажное здание гостиницы «Глобус». Над низким подъездом светился по вечерам стеклянный глобус вместо вывески. В отличие от других отелей квартала, сюда не пускали проституток. Гостиница содержалась двумя холостяками, братьями Верчеллини, в течение многих лет состоявшими в социалистической партии. Все или почти все комнаты были заняты партийными активистами, которые платили мало и только когда могли; но братья Верчеллини ни разу не выгнали ни одного жильца за невзнос платы; зато им приходилось иногда изгонять подозрительных лиц, ибо эта мятежная среда наравне с лучшими привлекала к себе и худших.
Комната Жака, бедная, но чистая, находилась на верхнем этаже. К сожалению, единственное окно выходило на площадку лестницы; шумы и запахи втягивались лестничной клеткой и назойливо врывались в комнату. Чтобы спокойно работать, надо было закрывать окно и зажигать лампочку под потолком. Мебели было достаточно: узкая кровать, платяной шкаф, стол и стул: у стены — умывальник. Стол маленький и всегда загроможденный. Для того чтобы писать, Жак обычно усаживался на кровати, держа на коленях атлас вместо пюпитра.
Он работал уже с полчаса, когда раздался троекратный раздельный стук в дверь.
— Входите! — крикнул он.
В приоткрытой двери показалась взъерошенная голова. Это был маленький Ванхеде, альбинос. Он, так же как и Жак, в прошлом году переехал из Лозанны в Женеву и поселился в «Глобусе».
— Простите… Я помешал вам, Боти? — Он был из тех, кто продолжал называть Жака его прежним литературным псевдонимом, несмотря на то, что Жак после смерти отца подписывал статьи своей настоящей фамилией. — Я видел Монье в кафе «Ландольт». Пилот дал ему два поручения к вам. Первое: Пилоту необходимо вас видеть, и он будет ждать вас у себя до пяти часов. Второе: ваша статья не пойдет в «Маяке» на этой неделе, и, значит, вам не нужно сдавать ее сегодня вечером.
Жак прижал обеими ладонями разбросанные перед ним листки и прислонился головой к стене.
— Недурно! — сказал он с облегчением. Но тотчас же подумал: «…Значит, на этой неделе я не получу свои двадцать пять франков…» С деньгами у него было туго.
Ванхеде, улыбаясь, подошел к кровати.
— Плохо подвигалось дело? А о чем ваша статья?
— О книге Фритча «Интернационализм».
— Ну и как же?
— В сущности, видишь ли, я не очень-то уяснил себе, что следует думать…
— О книге?
— О книге… да и об интернационализме тоже.
Брови Ванхеде, едва заметные, чуть сдвинулись.
— Фритч — сектант, — сказал Жак. — А кроме того, мне кажется, он смешивает совершенно различные понятия: идею нации, идею государства и идею отечества. Поэтому у меня создается впечатление, что его мысль на ложном пути, даже когда он говорит вещи, по-видимому, правильные.