Когда я спрашивал пионервожатую Любу, что означает слово «кастраты», она даже не могла объяснить этого. Просто так поется, и все.
Так, с песней о кастратах во дворе школы № 2, у Горбатого моста, на шоссе Энтузиастов, я впервые познакомился с ненавистным мне строем. Мог ли я тогда подумать, что во время войны, будучи признанным совершенно не годным к строевой службе, я, тем не менее, пройду в солдатском строю несколько тысяч километров от Северного Кавказа до самой Германии. И что строй станет для меня буквально родным домом — в строю я научился спать, есть и пить, отправлять естественные надобности — единственное, чему я не научился, это — ходить в строю, как положено солдату. Много раз я отставал от строя и терял своих, а однажды, во время наступления в Крыму, даже притопал в Симферополь в то время, как моя часть пошла на Алушту!
Должен сказать, что к этой моей слабости в роте привыкли, и моя пропажа не вызывала особого беспокойства, потому что ротный знал, что рано или поздно я объявлюсь живой или мертвый.
Папа при советском коммунизме. Санаторий Кратово.
Я (слева) при израильском социализме.
Я даже чуть было не попал на парад Победы 9 мая 1945 года, на Красной площади в Москве, если бы по своей привычке не отстал от части именно в тот момент, когда отбирали кандидатов (меня, безусловно, послали бы и как москвича, и как полкового ветерана).
Сводная колонна нашего фронта немного потеряла от моего отсутствия на параде: в ее рядах шел куда более выдающийся представитель нашей братии.
Я был всего-навсего ротным придурком, он же — придурком армейского масштаба, начальником политканцелярии 18-ой армии — Леонид Ильич Брежнев, ныне маршал Советского Союза и выдающийся полководец нашего времени.[2]
…Себя я более или менее отчетливо помню с пятилетнего возраста.
И снова какое-то странное совпадение в нашем семействе: мой папа начал помнить себя с кишеневского погрома, тетя помнила себя с одесского погрома (куда вся семья бежала из Кишинева), старший брат папы дядя Марк начал помнить себя с погрома в Белой Церкви, откуда они бежали в Кишенев.
Я тоже помню себя с погрома… в Китае, откуда папа, мама и я бежали в Москву.
Это было в 1929 году, когда вспыхнул советско китайский конфликт из-за КВЖД, и китайцы напали на советское консульство в Тяньцзине, где мы в тот момент обитали.
Почему мой папа после академии оказался в Китае, в должности младшего сотрудника торгпредства? На этот вопрос я не могу ответить. Наверное, для того, чтобы изучать китайский язык, для практики (другого практиканта, папиного приятеля, китайцы почему-то повесили).
У папы вроде неприятностей не было, он носил две фамилии: Ларский и Поляк. Ларский — был его псевдоним, партийная кличка, его большевистская фамилия, а Поляк — это настоящая фамилия нашей семьи.
Так вот, на его счастье, китайцы не догадывались, что скромный товаровед «мистер» Поляк и комбриг Красной Армии товарищ Ларский — одно и то же лицо, мой папа.
Такие манипуляции папа совершал не впервые. Еще во время гражданской войны ему удалось обвести вокруг пальца деникинскую и британскую контрразведки, которые за ним охотились. В одном случае он выкрутился, доказав, что он никакой не Ларский, а Поляк, а в другом, наоборот, — что он не Поляк, а Ларский.
Забегая вперед, отмечу, что с «органами» НКВД-МГБ у него этот фокус почему-то не удался. Он пострадал и как Ларский (за мнимое участие в троцкистской оппозиции), и как Поляк (безродный космополит), и, доживи папа до наших времен, он, возможно, пострадал бы и в третий раз за обе свои фамилии вместе, как агент мирового сионизма (троцкист плюс космополит).
Мне кажется, что под конец своей жизни, когда папа совсем ослеп после неудачной операции, он начал немного прозревать.
Один из его близких друзей и сподвижников по революционной борьбе как-то спросил напрямую: «Гриша, может, зря мы все это затевали?»
Отец, вечно воинствующий ленинец, на этот раз промолчал.
Когда я, уже будучи в солидном возрасте, читал в газетах о бесчинствах хунвейбинов, пережитый мной погром всплывал перед глазами. Из-за высокой железной ограды консульства летел град камней и палок. Слышался свист и крики многотысячной толпы. Мама была в панике. Мы долго сидели под крышей и дрожали от страха.
Мама потом рассказывала, что все было, как при еврейском погроме в Одессе, когда убили моего дедушку (но с той разницей, что не русские громили евреев, а китайцы громили русских). Я тогда очень переживал за своего любимого плюшевого мишку и боялся, чтобы китайцы у меня его не отняли.
Видимо, вследствие пережитого в детстве инцидента, всю жизнь меня не покидало смутное чувство беспокойства и тревоги, связанное с китайцами. И в Москве, когда мы переезжали с квартиры на квартиру, я каждый раз интересовался, а не будут ли нас на новом месте громить китайцы?
Взрослые тогда только смеялись, явно позабыв пословицу, что устами младенца глаголет истина.
О Китае мне в детстве долго напоминали две вещи — коврик над моей кроваткой с фигурками картонных китайцев, обтянутых разноцветным шелком, они загадочно улыбались в своих длинных халатах с широкими рукавами. Потом в китайцах стали заводиться клопы, и коврик пришлось выбросить.
И еще монета с дырочкой, которую мама мне повесила на шею, как талисман. Эту монетку мне дал «на счастье» сам диктатор Чжан-Цзо-Линь, тогдашний властитель Северного Китая: мама как-то гуляла со мной в сеттельменте, встретила его случайно в окружении телохранителей и многочисленной свиты.
Диктатор соблаговолил обратить внимание на мою персону, потому что я был, как утверждала мама, очень красивым, и у меня были длинные льняные волосы, вьющиеся крупными кольцами.
После смерти мамы талисман куда-то затерялся, видимо, вместе с моим счастьем.
Еще от Китая сохранилась у меня до самой войны дворовая кличка Левка-Китаец.
Став взрослым, я о своем пребывании в Китае предпочитал не упоминать (так же, как и о некоторых других печальных фактах своей биографии) во избежание лишних вопросов в отделе кадров. В многочисленных анкетах, которые каждому приходилось заполнять, в графе «был ли за границей» я ставил прочерк либо писал: «в период Отечественной войны в составе советских войск». Эта предосторожность, возможно, спасла меня в свое время от вынужденного признания в связях и с Чжан-Цзо-Линем и с бывшим китайским императором, о чем и пойдет сейчас речь.
В Китае у меня была няня, которая воспитывала самого китайского императора! Она даже показывала родителям какую-то китайскую грамоту, подтверждавшую этот факт.
Но после того, как в 1911 году свергли императора, ее попросили из дворца, и бывшая аристократка запила с горя. Родители сразу это не обнаружили, а нянька свой порок, разумеется, скрывала, и вообще она вела себя с ними довольно надменно, как и подобало особе, близкой ко двору китайского императора.
Мама за нее очень держалась — ведь няньки, воспитывавшие китайских императоров, на улице не валялись — и полностью ей доверяла. Моей маме очень льстило, что я воспитываюсь, как китайский император!
Она не подозревала, что эта старая обезьяна с маленькими ножками-копытцами ее обманывала и вместо того, чтобы водить меня в «высшее общество», где дети разговаривают только по-английски и по-французски, как она утверждала, таскала по портовым притонам и злачным местам, о которых в приличном семействе даже не принято упоминать.
Совершенно случайно мой папа это обнаружил, и няньку выгнали. В результате моего «императорского воспитания» я обучился, как попугай, ругаться почти на всех языках и подбирать валявшиеся на улице «чинарики».
Как я уже упоминал, я рано остался без мамы. Папа с таким усердием грыз гранит марксистско-ленинской науки, что не мог уделить мне времени, и в Москве у меня появилась новая няня, которая и занялась моим дальнейшим воспитанием. Она никогда императоров не воспитывала — только кур, телят, поросят и прочую живность, водившуюся в их хозяйстве до того момента, когда всю их деревню стали «сгонять в колхоз», как она выражалась.
Когда телят и поросят отобрали, она поехала в город и начала выращивать и воспитывать меня. Имя у нее было очень романтическое — звали ее Татьяной Лариной, и так же, как пушкинская героиня, она не привлекала своей красотой очей. Няню взяли еще при жизни мамы. Пришла она к нам неграмотная, в лаптях и деревенской одежде. Она долго не могла привыкнуть к городской жизни, ходила в церковь, постилась, говела.
Папу она так до конца и называла «хозяином». А когда мама, «хозяйка», умерла, няня поклялась Христом-Богом не бросать меня сиротинушку, пока я не подрасту. И хотя к ней однажды даже сватался пожарник, няня клятву не могла нарушить. Пожарник походил, походил и переключился на другой объект. Впоследствии он заделался большой шишкой, чуть ли не наркомом РСФСР, и няня, я думаю, в глубине души сожалела, что дала ему от ворот поворот.