А потом как-то разом другую даму себе нашел: домна Гверра[1] ее звали. Все в этой домне было прекрасно, ни одна земная женщина с ней сравниться не могла. И блага несла с собой такие, какие никакая иная дать не могла.
Так пеняла на Бертрана де Борна его дама Маэнц де Монтаньяк своим подругам.
Вдруг у пиршественных столов, накрытых прямо в саду, – шум и переполох страшнейший. Сбегаются слуги, слетаются дамы.
Что случилось? А вот что: домна Аэлис, сидя под навесом, увитым диким виноградом, кушала суп и подавилась. Она кашляет, суп пузырится у нее носом. С шумом взлетает стайка воробьев.
Ах, какой ужас! Разрежьте корсаж! Устрашающего вида кинжал, с убитого сарацина в Святой Земле снятый, вспыхивает в воздухе, его заносят над несчастной домной Аэлис. Вспарывается белый атлас, и, к великому восхищению окружающих, на волю выпархивают маленькие округлые пленницы, но домна Аэлис задыхается, она краснеет, она синеет, из ее горла вырывается хрип. Домна Аэлис беспомощно бьет руками, ее груди подскакивают, узкая ручка, унизанная перстнями, попадает по соусу, брызги летят во все стороны. Огромные жирные пятна расползаются по атласу разрезанного корсажа домны Аэлис. Безнадежно испорчено платье домны Гвискарды. Домна Айа уже потеряла сознание. Домна Аэлис умирает. Домна Айа не вынесет смерти домны Аэлис.
– Да отойдите вы, кретины.
Это старый Оливье де ла Тур, крестоносец, за свирепость в боях с сарацинами прозванный не де ла Туром, а просто Турком.
– Пшел отсюда, говорю!
Умело раскидал встревоженных подруг и неумех с лютнями. Грубые руки у Турка, в мозолях от поводьев и рукояти меча. От такого обращения один из кавалеров в траву упал и оттуда гневно на крестоносца уставился. Каков наглец! И не так уж он знатен, этот де ла Тур! Ах, как невежливо, как некуртуазно, фрр!..
Оливье схватил домну Аэлис за белокурые косы, пальцы в рот ей запустил и надавил на затылок, нагнуться заставил. Забулькало в горле у Аэлис, и прямо на траву и шелковый, мехами отороченный подол, извергла она все, что кушать изволила: ягодки и светлое виноградное винцо, печеньица и мяско, хрустящий изумрудный салатик и янтарный лучок, ароматный соус и липкие восточные сладости… Только вперемешку все это было и вид имело неприглядный. А поверх всего исторгнутого лежала крупная, с воробьиное яйцо, жемчужина.
Рыдая, заливаясь соплями и слюной, мокрыми руками за разрезанный корсаж хватаясь, обвисла Аэлис на руках у Оливье-Турка. Тот по волосам белокурым красавицу гладит:
– Все уже прошло, моя радость. Все позади.
Она только головой мотала, от ладоней уходя, чтоб не смели ее по волосам гладить. Уворачиваясь от ласки, локтем по губам его задела: молчи, молчи!
Замолчал Оливье де ла Тур, отпустил домну Аэлис. А тут и Бертран подошел – он Оливье-Турка вассалом был и земли из его рук получал, когда Итье де Борн, отец Бертранов, умер. Был с этим Итье Оливье-Турок весьма дружен и в Святую Землю вместе ходил; долгие годы связывало их братство по оружию и соседство владений. Оттого он и дочь свою Агнес, не дрогнув, за Константина де Борна, меньшого сына Итье, отдал.
За благонравного, отцовской и сеньоровой воле всегда покорного Константина. А не за этого смутьяна и головореза Бертрана, от которого одни неприятности.
Так-то оно так, только вот к Бертрану сердце Оливье лежало, а к Константину – нет.
Ну да дело сделано. К тому же, когда Агнес в брачные лета вошла, Бертран был женат уже на своей Айнермаде, даме хорошего, хотя и не слишком знатного рода.
Еле заметно улыбаясь, поклонился Бертран своему сеньору.
– Вижу, едва не случилось несчастье? – спросил он.
– Да, – сказал Оливье.
– И случилось бы, не будь рядом мессена Оливье, – решительно заявила домна Маэнц.
Рыдающую Аэлис передали дамам, и те увели ее в дом. А рыцарь, которого Оливье толкнул, когда к домне Аэлис спешил, наклонился над кучкой извергнутого из чрева прекрасной дамы, привлеченный блеском жемчужины. Поднял, рукавом от нечистот отер, и заиграла жемчужина пуще прежнего.
Повертел в пальцах, остальным показал.
– Не терял ли кто жемчугов?
Начали оглядывать одежды. Но нет! Все жемчуга на месте, никто не сронил такого дива. Домна же Аэлис жемчугов не носила, о том доподлинно было известно.
Да и не было ни у кого жемчужины такой величины и такого дивного цвета.
Стали думать и гадать: откуда бы жемчужине в супе взяться?
И сказала вдруг старая служанка, что большой серебряной ложкой суп из супницы по блюдам разливала:
– Да простят мне знатные господа, коли вмешаюсь.
Досадливо махнули на нее рукой прекрасные дамы: что еще за старуха такая безобразная?
Но после разрешили ей говорить: давай, бабка, что там надумала?
И сказала старая служанка:
– Видела я, как на кухне, склонившись над горшками и кастрюлями, рыдает Жеан, поваренок наш, любовью терзаемый жестоко. Вбил себе в голову, болван эдакий, что принадлежит его сердце домне Аэлис, да пошлет ей Пресвятая Дева Пещерная долгие годы и много деточек!
– Да при чем тут какой-то поваренок, какой-то Жеан, который слезы льет над горшками? – возмутились прекрасные дамы.
И кавалеры их поддержали. Что за чушь! Какой еще такой Жеан-поваренок? Говори, старуха, откуда жемчуг, и нет ли там, откуда он взялся, еще такого же?
– Так я и говорю, – заторопилась старуха, – рыдает, значит, Жеан, а слезы его тут же превращаются в жемчужины… Сама видела, вот этими глазами.
– Вот вырвем сейчас тебе эти глаза, чтоб всякой глупости не видели, – пригрозил Оливье де ла Тур.
Старуха совсем оробела, присела перед грозным Турком.
– Ах, ваша милость, что за ужас вы говорите! Я бедная женщина, не стану врать. Жеан рыдает чистым жемчугом, ибо хоть и рожден он от скотницы и конюха, сердце у него светлое и доброе, а душа – как облачко, пронизанное солнечными лучами…
– Да откуда тебе знать, старая ты ведьма, какая у него душа?
Оливье де ла Тур совсем из себя вышел, вот-вот за оружие схватится.
– Так ведь я та самая скотница и есть, от которой Жеан произошел, – жалобно проговорила старая женщина.
Тут ее отпустили и послали за Жеаном.
Привели Жеана.
Бертран на траву присел, подальше от блевотины, чтобы ненароком не вляпаться. Любопытно ему стало.
Жеан оказался лет семнадцати, а то и меньше; черные кудри во все стороны глядят, весь в саже, ручищи как грабли, ножищи как другие грабли, глаза от испуга на пол-лица сделались. Увидел блевотину, затрясся.
Встряхнул его тот кавалер, которого Оливье де ла Тур на траву давеча уронил.
– Знаешь ли ты, мужичья твоя душа, что ты домну Аэлис едва до смерти не уморил?
Жеан под пятнами сажи белый стал – белее атласа.
Другой кавалер его по лицу ударил, пока первый за шиворот держал.
– Ведомо ли тебе, навозный ты мешок, что жемчужина твоя поперек горла домне Аэлис стала?
– Ох, – вымолвил Жеан. Губы облизал.
– Что с ним сделать? – спросил первый кавалер.
– Повесить! – сказал второй. И вдруг надумал что-то и с жемчужиной в пальцах к Жеану подступился. – А ну, заплачь!
Жеан на него глаза вылупил.
– Зачем это?
– Как – зачем? Чтобы каждой даме – по такой жемчужине!
Дамы забили в ладоши: знатно придумано!
А Жеан только стоит и тупо глядит перед собой.
А прямо перед ним Бертран де Борн сидел, так что получилось, будто бы незадачливый этот Жеан на Бертрана де Борна вылупился.
– Что не плачешь? – спросил Жеана кавалер.
– Так… не плачется, – пробормотал Жеан.
Тут кавалеры бить поваренка начали. Больно били, и по лицу, и по рукам, когда голову свою лохматую прикрывать вздумал, и в поддых, а когда на колени пал, то и по спине и по тощим бокам.
Корчится Жеан на траве, мычит себе под нос, но ни слезинки проронить не может.
Отступились тогда от него кавалеры и решили дружно, что надобно такого бесполезного Жеана повесить – в назидание прочим мужланам.
Старая служанка взвыла, но ее быстро отогнали, чтобы не мешала потехе. Жеана с земли подняли и потащили к старому дубу, дедушке всех дерев. Между гирлянд, из шелка, цветов и трав свитых, веревку приладили – молодые трубадуры слазали, не поленились. Дамы изящным цветником внизу сбились: смотреть, как ладно молодой трубадур на суку сидит. Оливье де ла Тур только плюнул и ушел: скучно ему глядеть, как мужлана какого-то вешают.
А Бертран де Борн вдруг отвращением ко всему преисполнился. Как в блевотину ногой въехал (недоглядел-таки!), так и озлился. И решил он всех удовольствия лишить. Отыскал глазами домну Маэнц и упросил ее суд над Жеаном устроить. Ведь покушение свое учинил этот мужлан не по злому умыслу вовсе, а из-за любви. И судить его надлежит Судом Любви.
Долго упрашивать не пришлось. Затея показалась еще любопытнее, чем если бы Жеана сразу повесили, без всяких разбирательств. Стали судить да рядить, и мудрая домна Гвискарда присудила так: чувства, испытываемые Жеаном, похвальны и достойны всяческого одобрения; но поскольку грубым мужланам, сыновьям скотниц и конюхов, подобные чувства испытывать непозволительно, то…