Каждый вечер после обеда он усаживался в плетеное кресло, и ему казалось, что он воочию видит Иджи в ее платье Святой Девы в освещенной рамке лифта, между лифтером и Тиграном, возносящуюся в небеса на крыльях ангелов.
С одиннадцати до восемнадцати лет он истлевал, как "армянская бумажка", которая быстро сгорает и не очень приятно пахнет.
В конце концов поездки в Швейцарию прекратились. Г-жа Форестье перевезла его с итальянских озер в Венецию.
На Лаго-Маджоре он познакомился с одним студентом, изучавшим Бергсона и Тэна. У него были белокурые усы, лорнет и скепсис переодетого Барреса. Интеллект его был отточен донельзя -- он смаковал его и тем истончал, как леденцовую палочку. Этот непослушный послушник науки смотрел на Борромейские острова свысока. Он прозвал их "сестры Изола".
Его причуда стала для Жака откровением -- ему впервые открылось, что можно вольно использовать свои пять чувств. Сам он принимал эти острова безоговорочно.
Пышный ярмарочный тир, рассыпавшийся в крошки -- это Венеция днем. Ночью это влюбленная негритянка, умирающая в ванне, вся в мишурных драгоценностях.
В вечер приезда гостиничная гондола заманчива, как ярмарочный аттракцион. Это не будничное средство передвижения. Родители, увы, этого не понимают. Венеция начнется завтра. Сегодня мы в гондоле не поедем: поедем на пароходике. Сколько у нас мест? Сегодня мы не смотрим на город, напоминающий кулисы Оперы во время антракта. На следующее утро Жак увидел толпы туристов. На площади Святого Марка захлопнутая в ловушку этой театральной декорации элегантная толпа, как на бале-маскараде, выдает все свои секреты. Самая откровенная беззастенчивость не считается ни с возрастом, ни с полом. Самые робкие наконец-то позволяют себе жест или наряд, о котором стыдились мечтать в Лондоне или Париже.
Бал-маскарад срывает маски -- это факт. Ни дать ни взять отборочная комиссия. Огнями рамп, прожекторами Венеция высвечивает души во всей их наготе.
Любовный недуг Жака принял еще более изощренную форму, чем в Мюррене.
Ночью, лежа под москитной сеткой, он слышал звуки гитар, тенора. Ему мерещились какие-то темные дела. Он плакал о том, что не может быть этим городом. Сам Гелиогабал в немыслимейших из своих капризов не претендовал на такое.
Студент из Бавено проездом оказался в Венеции. Он познакомил Жака с одним журналистом и с танцовщицей. Они часто гуляли вместе.
Как-то ночью журналист провожал Жака до гостиницы.
-- В Париже у меня скверная компания, -- сказал он. -- Я люблю эту девушку, о чем она не подозревает. Вернуться к прежним связям для меня невозможно, а с другой стороны, я чувствую, порвать с ними будет нелегко.
Но если Берта {так звали танцовщицу) вас любит...
О, она меня не любит. Вы-то должны бы это знать. Впрочем, я собираюсь покончить с собой через два часа.
Жак съязвил по поводу классического самоубийства в Венеции и пожелал ему спокойной ночи.
Журналист покончил с собой. Танцовщица любила Жака. Он этого не заметил и узнал лишь годы спустя через третье лицо.
Этот эпизод внушил ему отвращение к поэзии малярии. Еще из прогулки по садам Эдема он вынес перемежающуюся лихорадку -- неприятное напоминание о поездке.
Г-жа Форестье боялась насморков, бронхитов, дорожных аварий. Опасностей, подстерегающих дух, она не видела. Она предоставляла Жаку играть с ними.
Венеция обмишурила Жака, как декорация, покоробившаяся за долгую службу, ибо каждый артист воздвигает ее хоть для одного акта своей жизни.
В музеях после двух часов внимательного обхода роскошь наездником вскакивала ему на плечи.
Разбитый усталостью, от которой сводило мышцы, он выходил, спускался по ступеням, смотрел, как палаццо Дарио, подобно престарелой певице, приветствует ложи напротив, и возвращался в гостиницу. Он восхищался бодростью пар, осматривающих Венецию с неутомимостью насекомых. Те, кто знает ее наизусть, кто сто раз уже погружал хоботок в золотую пыльцу Святого Марка, водят по ней своих новых возлюбленных. Роль чичероне омолаживает их. Единственная передышка, которую они себе позволяют, это присесть в лавке, где предмет их нежных чувств покупает стеклянные украшения, томики Уайльда и д'Аннунцио.
Подобно нам, у кого с ней старые счеты, Жак, при поддержке своей лихорадки, настраивал себя против этой запечатленной прелести, этого дивного замкнутого дома, куда приходят насыщаться избранные души.
Сама наша дотошность доказывает, насколько он был подвержен очарованию, которое отвергала его темная сторона.
Темная сторона -- светлая сторона: таково освещение планет. Одна сторона мира отдыхает, другая работает. Но та сторона, что погружена в сон, излучает таинственную силу.
У человека эта сонная сторона, случается, оказывается в противоречии со стороной действующей. То проявляется его истинная природа. Если урок идет на пользу, пусть человек к нему прислушивается и упорядочивает свою светлую сторону; тогда темная сторона станет опасной. Ее роль изменится. С нее потянутся миазмы. Мы еще увидим Жака в борьбе с этой ночью человеческого тела.
Пока что она подстраховывает его, посылает ему противоядия, напильники, веревочные лестницы.
Не всякая помощь достигает цели. Париж -- город более коварный, чем Венеция, в том смысле, что он лучше скрывает свои ловушки, и его машинерия не так наивна. О Венеции, как об определенных домах, заранее известно, что там есть вода, комната с зеркалами, комната Веронезе, изможденные красотки в розовых рубашках и риск подцепить болезнь.
А как ориентироваться в Париже?
Жак, этот парижанин, этот баловень судьбы, попал в Париж из провинции.
Так было пять месяцев назад, но где-то по пути он пересек тончайшую возрастную линию, где дух и тело делают выбор.
Его мать думала, что везет обратно того же человека, немного отвлекшегося панорамами Италии. А привезла другого. И метаморфоза эта произошла именно в Венеции. Жак осознавал ее лишь как неприятное ощущение. Он приписывал его самоубийству, которому был свидетелем, и сценам вечернего промысла под аркадами. На самом деле он оставил старую кожу плавать в Большом Канале -- сухую шкурку вроде тех, что ужи нацепляют на колючки шиповника, легких, как пена, лопнувших по губам и глазам.
II
Карта нашей жизни сложена таким образом, что мы видим не одну пересекающую ее большую дорогу, но каждый раз новую дорожку с каждым новым разворотом карты. Нам представляется, что мы выбираем, а выбора у нас нет.
Один молодой садовник-перс говорит своему принцу:
-- Сегодня утром мне встретилась смерть. Она сделала
мне угрожающий знак. Спаси меня. Я хотел бы каким-нибудь чудом оказаться нынче вечером в Исфагане.
Добрый принц дает ему своих лошадей. В тот же день принц встречает смерть.
Почему, -- спрашивает он, -- ты угрожала сегодня
утром моему садовнику?
Я не угрожала, -- отвечает она, -- то был жест уди
вления. Ибо он встретился мне этим утром далеко от Исфагана, между тем как сегодня вечером я должна забрать
его в Исфагане.
Жак готовился к экзаменам на степень бакалавра. Родители, лишившись образцового управляющего и вынужденные весь год оставаться в Турени, поместили Жака пансионером к г-ну Берлину, преподавателю, проживавшему на улице Эстрапад.
Г-н Берлин снимал два этажа. Себе он оставил второй, а пансионеров размешал на третьем, в пяти комнатах вдоль неприглядного коридора, освещенного газовым рожком, выкрутить который на полную мощность не позволяла замазка застарелой пыли.
По одну сторону комнаты Жака квартировал Махеддин Баштарзи, сын богатого торговца из Сент-Эжена, алжирского варианта Отейля, а по другую --альбинос Пьер де Марисель. Напротив жил очень юный ученик с безвольным, но очаровательным личикам. Он отзывался на прозвище Дружок.
Годом раньше в Солони он и его младший брат задумали устроить каверзу своему гувернеру. Но в тот самый момент, когда они, нарядившись привидениями, подкрались в полночь к его спальне, дверь открылась, и вышла их мать в ночной сорочке и простоволосая. Дверная створка прикрывала мальчиков. Мать прошла через вестибюль, постояла, прислушиваясь, под отцовской дверью и вернулась к гувернеру, не заметив их.
Птикопену так и не суждено было забыть минуту, когда они снова улеглись, не проронив ни единого слова.
Последняя комната была обителью беспорядка. Там в развале книг, тетрадей, галстуков, рубах, трубок, чернил, цилиндров, стилографов, губок, носовых платков и пледов располагался лагерем Питер Стопвэл, чемпион по прыжкам в длину.
Г-жа Берлин была много свежее своего мужа, вдовца по первому браку. Она жеманилась и воображала, что ученики в нее влюблены. Иногда заявлялась в чью-нибудь комнату, и тогда поспешность сокрытия каких-нибудь не относящихся к учебе занятий выставляла пансионера в дурацком виде. Она вгоняла ученика в краску пристальным взглядом и разражалась смехом.