Мои родители. Что я могу сказать о них О них вообще больно говорить. В каких-то талмудах о ком-то говорится: «Прокляты до седьмого колена…»
Так вот это тоже наверняка о моих далеких предках, не знаю только, в каком колене. Моя родословная для меня вообще — темный лес. Такой же тьмой она была и для моих родителей. Оба с младенчества сироты, откуда им было ее знать?!
Плохо началась их жизнь, плохо она и кончилась. Сыновей унесла война. Подающую надежды дочь унесло за колючую проволоку. Каково им было, когда больные, одинокие, голодные и бесприютные они умирали под палящим южным солнцем…
Так пусть мои воспоминания будут им скромным памятником, который нельзя поставить на их безвестные могилы, потому что настоящие памятники ставят на могилы неизвестных солдат, а могилы их матерей и отцов, погибших на тяжких дорогах эвакуации, давно срыты бульдозерами и засажены картошкой.
…Осенней ночью 1916 года по реке Десне пробирался старый пароходик. Каютные пассажиры давно спали. А на палубе, закутавшись до бровей, неподвижно, чтобы речной туман меньше проникал под одежду, теснились пассажиры, для которых теплые каюты были недоступны. Теснились сплошной, безликой и одноцветной в тусклом свете фонаря массой.
Но все же одна женщина выделялась среди безликой толпы. Выделялась не солдатской шинелью (тогда не в диковину были женщины в шинелях) и не солдатской шапкой, поверх которой был повязан платок, а глазами, налитыми ужасом, и корпусом, беспрерывно и мерно покачивавшимся, как у человека, измученного страшной зубной болью.
Это — моя мама. На руках у нее двое детей — мальчик двух лет и годовалая девочка, мои брат и сестра.
Закутанные в одно желтое плюшевое одеяло они некрепко спят. Холодный ветер все же находит отдушину в тщательно подвернутом одеяле и осыпает ознобом маленькие тельца. И неудобно двоим в одном одеяле. Они ворочаются, хнычут, и мать «утешает» их шлепками.
Лучше всего мне. Я путешествую с комфортом, потому что я еще не живу в этом холодном, неуютном мире. Я еще не родилась, но мама уже ждет меня. Скоро.
Мы едем спасать отца
В одно злосчастное утро, когда солдаты Черниговского резервного полка, выстроенные на утреннюю молитву, затянули обязательное «Боже, царя храни!», из слаженного солдатского хора вдруг вырвался звонкий подголосок, который старательно, с упоением протянул: «Боже, ца-рю на-се-ри-и!»
Нет, это не мой отец обладал таким звонким голосом. Отец любил петь за работой, но слух у него был неважный, а голос, хоть и не противный (а мне он в детстве казался даже приятным), но какой-то глухой, хрипловатый.
Когда раздалась эта самозабвенная соловьиная трель, солдатский хор на миг поперхнулся, но тут же оправился и потянул было дальше. Грозный окрик офицера мгновенно оборвал пенье.
Наступила тишина. В испуге застыли солдатские шеренги. Даже воробьи под козырьками казарменных крыш затихли, как бы почуяв неладное в этой внезапно наступившей грозной тишине.
Я ничего не понимаю в системе военного построения и в табели о рангах, знаки различия для меня — темный лес, и я не знаю, на каком фланге, третий в ряду среди солдат невысокого роста, стоял мой отец. (В свое время я забыла спросить его об этом).
К этому-то флангу и направился офицер, не знаю какого ранга, остановился перед крайним в ряду и уставившись удавьим взглядом на оцепеневшего солдата, рявкнул:
— Кто пел «Боже, царю насери!»… туды мать!
— Не могу знать, ваше благородие! — одеревеневшим от страха языком пролепетал солдат.
Бац! Бац!.. Две здоровенные затрещины обрушились на скулы солдата и опрокинули его назад, но солдатские руки подхватили его, поставили на место, и он снова застыл, только от покрасневших скул побежала к крыльям носа и подбородку обморочная желтизна, да две слезы выкатились из округлившихся глаз.
С тем же вопросом — переход к другому солдату, не дожидаясь ответа — бац, бац… Затем — к третьему, то есть — к моему отцу.
Бац!..
Но второго «бац» не последовало. Вместо него послышалось что-то вроде «кряк». Это небольшой, но налитый силой ярости кулак отца опустился на переносицу офицера.
Офицер, схватившись руками за переносицу, с полминуты стоял, обалдело уставившись на побледневшего солдата. Потом, вынув носовой платок и приложив его к носу, вытащил из кобуры пистолет.
За спиной отца зашевелилась и глухо зароптала солдатская масса:
— Без суда!.. Нет такого закона!..
Офицер будто не слышал этого ропота. Перехватил пистолет за дуло и занес над головой отца.
— Стальной пружиной? Конец. Все равно! — мелькнуло у того в голове, прыгнув на мучителя, он сбил его с ног и стал душить. Только усилием нескольких человек удалось разжать окостеневшие на офицерской шее пальцы. Затем — офицера в лазарет, а отца под арест. До суда.
Мы с отцом особенными храбрецами никогда не были, но если нас пытались низвести до степени скотины, в нас восставал Человек, и, защищая свое право оставаться им, мы порой лягались как ослы.
Весть о случившемся мать получила в тот же день. В нашем уездном городке существовала подпольная группа большевиков, с которой была связана моя мама. Среди заданий, которые она получала от местного комитета, основное место занимало распространение листовок среди солдат. Листовки она проносила в казармы в корзине, заполненной в три этажа: на самом дне — листовки, второй этаж — самогон. Сверху все это засыпалось по сезону — семечками, ранней черешней или ядреной осенней антоновкой.
Как она ухитрялась с таким опасным грузом проникать в казармы и ни разу не попасться — непостижимо.
Был канун Февральской революции. Война всем осточертела, дисциплина в армии разваливалась, ослабел надзор за солдатами, потому, может быть, и удавалось матери проникать в казармы и, под видом продажи яблок, снабжать солдат самогоном. А когда те, увлекшись дележкой этого пойла, переставали обращать на нее внимание, она потихоньку рассовывала листовки под солдатские одеяла.
Наверно, в утробе матери я так пропиталась самогонным духом, что в детстве этот запах будоражил меня как кота валерьянка.
Конечно, ничего возвышенного не было в первом ее действии, исключающем второе. Но что поделаешь Так было. Самогон давал возможность кормить детей и отвозить кое-какие передачи отцу до отправки на фронт. Во всяком случае, те, кто давал ей листовки, знали о «трех этажах», но помалкивали.
Вот к этим-то людям и бросилась мать за советом и помощью, когда ею была получена страшная весть. Товарищи мигом собрали довольно крупную сумму денег, снабдили письмом в Губернский комитет партии и адресом. И вечером она уже сидела с детьми на палубе парохода, отправлявшегося в Чернигов.