Хава Волович
Воспоминания
Я не люблю праздников.
Я не люблю многолюдных, шумных праздников и сборищ. Потому что в большой толпе, среди множества мирных, весёлых лиц трудно угадать, кто Человек, а кто притворяется человеком. Кто сегодня чокается бокалом с другом, а завтра предаст его. Кто даёт ребёнку выдранного из гнезда птенца, со смехом наблюдая, как ребёнок душит его в своих цепких ручонках. Кто держит на привязи некормленную собаку. Кто пишет донос на своего начальника, в надежде занять его место. Кто желает смерти своей престарелой матери. Кто был в числе тех, кто кричал нам: «Ложись! Вставай!». Чьим не только хлебом насущным, но и средством обогащения были клевета, донос, ложь, предательство и имущество преданных ими. У кого и сейчас загораются глаза и рот щерится в улыбке надежды, что «всё вернётся» при имени Сталина, названного по радио или телевидению в доброжелательном тоне.
Кто вешает одежду в шкаф, ставит посуду в буфет и спит на подушках, забранных в квартире выданного немцам еврея.
Кто не просто убивает мышь, а придумывает для неё изощрённые пытки, безнаказанно утоляя свою врождённую склонность к садизму.
Кто на уроках в школе толкует детям о гуманизме и человечности, а сам, ради забавы, стреляет в гнездо с галчатами.
Кто ломает молодое деревце, посаженное другим для украшения его жизни. Кто насильничает, убивает и находится среди людей только потому, что умеет заметать следы.
Кто отнял у меня молодость и убил душу, которую не смогло убить моё голодное, оборванное детство.
Мне жаль того человека с петлёй на шее, который, умирая, воскликнул: «Люди, я любил вас!».
Потому что «Люди» — это все люди, а всех любить нельзя, и человек, сказавший это, невольно включил в число любимых и своих убийц, потому что они тоже были людьми. Как и все, они целовали своих детей, ласкали своих жён, обрекая чужих жён и детей на муки смерти.
Когда мне лицемерно говорят: «Нужно любить людей, а не животных», я ядовито парирую: «С разборчиком!»
Люди заставили меня полюбить одиночество и заменить общение с ними любовью к животным, предаваемым на каждом шагу, но не способным на предательство.
Впрочем, мне не хочется больше говорить об этом. Ничего я не могу изменить в природе человекоподобных, поэтому — ну их… подальше. От моего гнева им ни холодно ни жарко. Лучше уж пожелать им однажды проснуться людьми.
Я не человеконенавистница. На земле есть много хороших людей, и я люблю их, знакомых и незнакомых, тех, с кем не страшно очутиться рядом и на общем празднике и в общей беде.
Им не нужно моё благословение, потому что последний час разлуки с жизнью не будет страшным для них. Их совесть уснёт спокойно вместе с ними, не потревоженная угрызеньями, укорами и страхом перед возмездием…
Детство
Обычно детство вспоминают с умилением, как лучшую пору жизни. У меня такого умиления нет. Если бы мне предложили вернуть мое детство, я бы отказалась. Кому оно нужно, такое.
Правда, были тогда, в самом раннем детстве моменты, которые теперь вспоминаются с улыбкой. Например, стыд перед цветами.
Когда я тёплым летним утром, в компании других ребятишек, прибегала на берег речки, мне казалось, что сверкающие от росы беленькие ромашки и голубые незабудки смотрят на меня своими жёлтыми и белыми сердцевинками — глазами, показывают на меня пальчиками — листочками и смеются над расползающимся, потерявшим первоначальный цвет платьишком. Я поскорей сбрасывала с себя свои лохмотья, погружалась в прозрачную воду и оттуда исподлобья, застенчиво смотрела на смеющиеся цветы.
Правда, в условиях разрухи и голода времён гражданской войны моё детство было не хуже, а может быть даже лучше детства многих людей, и ныне живущих, и тех, что погибли, так и не познав мира, в который едва успели вступить.
Я не испытывала жестокой отверженности беспризорного сиротства, на которое в те годы можно было наткнуться на каждом шагу. У меня была крыша над головой и были родители. Но отсутствие пищи было у нас явлением хроническим почти в течение всей жизни под родительским кровом. Зато была надежда, что когда-нибудь все будет. Надежда далекая и фантастическая, и до этого «когда-нибудь» еще надо было дожить, а время злобно старалось сделать все, чтобы мы не дожили.
Голод и холод, босые ноги на снегу и болезни. Страстная тяга к недоступным игрушкам. Вода в чужом колодце, запертом на замок, в то время когда мы, как курята с раскрытыми клювами, плакали, истомленные жаждой. И росли мы тощими, хилыми и малокровными, как трава под камнями, но упорно тянулись к солнцу, а вместо убитых голодом клеток появлялись новые, таившие в себе противодействие лишениям и мудрость опыта.
Очень рано, в пятилетнем возрасте, во мне умерла младенческая вера в человеческое бессмертие. Ее убили гайдамаки. Формула «человек человеку — волк» была мне до этого неизвестна, потому знакомство с ней и гибель веры, которую дети обычно теряют без особых переживаний, я перенесла очень трудно.
Испуг, который я пережила, у меня вылился в продолжительный душевный недуг.
Срок жизни — до ста двадцати лет, обещанный мне мамой, не утешал, потому что в детстве сто двадцать лет — все равно что «завтра», и ожидание этого «завтра» покрыло черной пеленой ту пору детства, которая у ребенка должна проходить в светлом сиянии неведения и радости.
Меня мучили страшные сны, одолевали кошмары. Я мало спала, просыпалась на рассвете, выходила на крыльцо, чтобы встретить солнце, и только оно могло на короткое время развеять мглу моего страха. Я замирала от восторга перед красотой наступившего утра. Но опять приходило «это».
Зачем, зачем все так красиво на земле. Зачем жизнь дразнит человека своей красотой, а потом гасит ее, отнимает, как игрушку, которую дали только подержать, полюбоваться ею, а затем грубо вырывают из твоих слабых рук.
И зачем люди хлопочут, если «завтра» никакого уже не будет? Будут другие дети, другие люди, но и для них придёт своё «завтра».
В моем истерзанном, полубредовом детстве участвовал и Бог. Бог нашей слепой бабушки, вечно шепчущей молитвы, в которых немало времени и места занимали проклятья единственному сыну за то, что он смеялся над ее верой, ненавидел ее фанатизм и сиденью в затхлом сумраке синагоги предпочел батрацкую работу на крестьянских полях. Впоследствии он нанес ей сокрушительный удар, приняв крещение ради невесты и хозяйства, которым наделили его крестьяне.
Бабушкин Бог был страшноват. И характер у него был бабушкин: обидчивый, самолюбивый и мстительный. Вечно требующий поклонения и любви и ничего не дающий взамен. И все же я подлизывалась к нему, особенно по ночам, когда меня мучили кошмары. Тогда я, под бабушкину диктовку, бормотала древнюю молитву, в которой ни слова не понимала, кроме двух первых слов: «Шма, Исроэль» — «Слушай, Израиль!», из чего я заключила, что имя Божье — Израиль…