— Мы все будем гореть, — упорствовал Билл.
— Билл, сейчас в Германии сидит ваш ровесник, который терзается теми же мыслями и льет слезы в кружку с пивом, оттого что слишком много помнит.
— Так им всем и надо! Они будут гореть, он тоже сгорит, а перед глазами у него будут мои друзья, прекрасные ребята, которые попросту вошли в землю, когда их машина лишилась винта. А ты все свое: они не знали, я не знал. Никто не сказал им, никто не сказал нам.
— О чем вам не сказали?
— О том, что такое война. Господи, мы и не подозревали, что она нас еще настигнет, найдет спустя годы. Мы думали: все кончилось, можно забыть и похоронить память. Офицеры нам ничего не объяснили. Они, может, и сами не знали. А уж мы‑то тем более. Никому не приходило в голову, что в старости мы застанем день, когда разверзнутся могилы и все, кто сгинул, вернутся, а с ними вернется война! Кто мог такое предположить? Откуда нам было знать? И вот это время пришло, в небе кружат самолеты, и будут кружить, пока их не собьют. А молодые пилоты машут мне до трех часов ночи, пока я снова их не убью. Господи. Какой ужас. Это невыносимо. Как их спасти? Все бы отдал, чтобы только вернуться в прошлое и сказать: «Боже милосердный, как же так, это несправедливо, кто‑то должен был нас предостеречь, когда мы еще были счастливы: война — это не просто смерть, это воспоминания, и чем дальше, тем тяжелее, хотя и сразу после войны бывает несладко». Я желаю им добра. Как найти слова, как идти дальше?
— Не надо никуда идти, — негромко сказал я. — Просто посидите здесь, выпейте с другом. Не знаю, что еще сказать. К несчастью…
Билл не выпускал из рук рюмку, описывая в воздухе круги.
— Тогда я сам тебе кое‑что скажу, — прошептал он. — После нынешней, от силы после завтрашней встречи мы с тобой больше не увидимся. Выслушай меня.
Он наклонился вперед, воздев глаза к высокому потолку, а потом стал смотреть в окно, за которым ветер собирал свинцовые тучи.
— Вот уже несколько ночей они приземляются у нас во дворах. Ты, скорее всего, их не слышишь. Ведь парашюты — как воздушные змеи, от них только шорох. Так вот, эти парашюты опускаются к нам на лужайки. Иногда падают только тела, без парашютов. Добрыми ночами с облаков слетает только шуршание строп и шелка. А недобрыми ночами слышно, как тело пилота всей своей тяжестью ударяется о землю. После этого не заснуть. Позавчера с десяток тел упало в кусты прямо под окном моей спальни. А сегодня ночью гляжу — небо заволокло дымом, а сквозь него видны самолеты, да еще сколько! Как это прекратить? Ты мне веришь?
— Можно кое‑что сделать. Конечно, я верю.
Он вздохнул, и с этим глубоким вздохом распахнулась его душа.
— Слава богу! Как же с этим быть?
— А вы не пробовали с ними заговорить? Точнее, попросить прощения?
— Кто меня будет слушать? Может, хотя бы простят? Боже мой, — вздохнул он. — А в самом деле! Почему бы не попробовать? Ты выйдешь со мной? К тебе во двор. Где нет деревьев, а то ветки мешают. Или хотя бы на крыльцо…
— Думаю, лучше на крыльцо.
Я открыл застекленную дверь гостиной и вышел. Кругом было тихо, только ветер шевелил кроны деревьев и передвигал тучи.
Билл остановился у меня за спиной, нетвердо держась на ногах; его лицо выражало надежду, смешанную со страхом.
В небе поднималась луна — это единственное, что я увидел.
— Здесь пусто, — сказал я.
— Ошибаешься. Приглядись, — выговорил он. — Нет, еще не время. Прислушайся.
Цепенея от холода, я пытался понять, чего жду, — и слушал.
— Надо бы спуститься в сад, чтобы они нас заметили. Но если опасаешься — никто тебя не заставляет.
— Вовсе нет. — Тут я покривил душой. — Чего мне опасаться?
Подняв рюмку, я предложил:
— За эскадрилью «Лафайет»?
— Боже упаси! — всполошился Билл. — Только не сейчас. Они не должны этого слышать. За них, Дуг. За них. — Он протянул рюмку к небу, где боевыми расчетами плыли тучи, а диск луны превратился в белый мир, высеченный из надгробного мрамора.
— За фон Рихтгофена, за прекрасные и печальные молодые судьбы.
Я шепотом повторил его слова.
Осушив рюмки, мы подняли их кверху, чтобы это увидели тучи, и луна, и молчаливое небо.
— Не стану противиться, — сказал Билл, — если они заберут меня с собой прямо сейчас. Лучше умереть здесь, чем из ночи в ночь слышать, как приземляются парашютисты, мучиться бессонницей до рассвета, пока не осядет купол последнего парашюта, и видеть, что бутылка пуста. Остановись‑ка тут, сынок. Вот так. Наполовину в тени. Хорошо.
Я отступил назад, и мы стали ждать.
— Что я им скажу? — спросил он.
— Откуда мне знать, Билл? Это ведь не мои друзья.
— Мне они тоже не были друзьями. Тем хуже. Я думал, это враги. Господи, что за идиотский, бессмысленный, проклятый мир. Враг! Разве есть такой тип? Понятно, им может оказаться хулиган, который подстерегал и лупил тебя на школьном дворе или соперник, который отбил у тебя девушку и позлорадствовал. Но те, видные собой парни, которые взмывали к облакам летом и осенью, днем и вечером? Нет, нет!
Он продвинулся немного дальше.
— Ладно, — прошептал он, — вот он, я.
Наклонившись вперед, он широко раскинул руки, словно желая обнять ночной воздух.
— Ну же! К чему медлить?
Он закрыл глаза.
— Настал ваш черед, — кричал он. — Услышьте, заклинаю, вы должны прийти. Я здесь, черти полосатые!
Словно приветствуя ночной дождь, он запрокинул голову.
— Идут? — прошептал он очень тихо, с закрытыми глазами.
— Нет.
Билл воздел морщинистое лицо к небу и начал пристально всматриваться в темноту, будто молил, чтобы тучи одумались и превратились во что‑то другое.
— Дьявольщина! — вырвалось у него. — Я всех вас убил. Простите меня или убейте! — А потом завершающая вспышка: — Простите меня. Какой стыд!
Силы его голоса могло бы хватить, чтобы отбросить меня в темноту. Возможно, так и произошло. Возможно, Билл, стоя, как маленький идол, посреди моего сада, сдвинул тучи и приказал ветру дуть на юг вместо севера. Где‑то очень далеко мы оба услышали неизбывный шепот.
— Есть! — воскликнул Билл и сквозь стиснутые зубы бросил в мою сторону, не размыкая век: — Слышал?
До слуха донесся другой звук, гораздо ближе, будто огромные цветы, покинув родные ветки, устремились в небо.
— Вот, — прошептал Билл.
Тучи необъятным шелковым покрывалом заботливо укутали притихшую землю. Оно тенью проплыло над городом, накрыло здания, добралось и до нас, легло на траву и заслонило свет луны, а напоследок спрятало от меня Билла.
— Так и есть! Приближаются, — кричал Билл. — Чувствуешь? Один, двое, десяток! О боже, так и есть.
Но мне только слышалось: в потревоженном воздухе с невидимых деревьев осыпаются яблоки, и сливы, и персики, чьи‑то подошвы топчут траву, а на лужайку из окон летят подушки, которые падают, как мертвые тела, в многослойном шелесте белого шелка или дыма.
— Билл!
— Не бойся, — прокричал он. — Я в порядке! Они тут повсюду. Назад! Отходи!
В саду началось какое‑то смятение. Живая изгородь содрогнулась от воздушных потоков, нагнетаемых пропеллерами. Трава прижалась к земле, будто отходя ко сну. Ветер гонял по двору жестяную лейку. Птиц сдуло с деревьев. Завыли соседские псы. Где‑то милях в десяти заголосила сирена, вестница другой войны. Над головой раздался грохот — не то гром, не то артиллерийский залп.
Мне было слышно, как Билл вполголоса повторяет:
— Я не знал, Господи, я не ведал, что творил.
И последний замирающий звук:
— Прошу…
Тут с неба брызнули капли дождя, которые перемешались со слезами у него на щеках.
Так же внезапно ливень прекратился, ветер замер.
— Что ж… — Он утер глаза, высморкался в большой носовой платок и стал его изучать, словно карту Франции. — Пора идти. Думаешь, меня опять куда‑то занесет?
— Заблудшего путника в этом доме всегда примут.
— Верю. — Он прошелся по лужайке; слезы уже высохли. — Как мне тебя отблагодарить, Зигмунд?
— Да вот так, — сказал я, обнимая его.
Он вышел на улицу. На всякий случай я последовал за ним.
Дойдя до угла, он в замешательстве остановился. Посмотрел направо, потом налево. Немного выждав, я мягко подсказал:
— Налево, Билл.
— Храни тебя Господь, везунчик, — помахал он на прощанье.
И свернул за угол.
Его нашли месяц спустя — он бродил в двух милях от дома. Потом в течение месяца лечился — теперь уже безвылазно обитая во Франции, в военном госпитале, где на койке справа от него лежал Рикенбакер, а на койке слева — фон Рихтгофен.
На другой день после похорон его вдова принесла мне фигурку «Оскара», которая поселилась у меня на каминной полке, рядом с красной розой, а кроме того, фотографию фон Рихтгофена и еще одну — всей честной компании, выстроившейся на аэродроме летом тысяча девятьсот восемнадцатого, и опять на меня налетел ветер, обрушился гул самолетов. А потом послышался молодой смех, готовый звучать вечно.