Однажды Матвей стал свидетелем дикой расправы. С топотом и матом мордоворот вогнал в туалет идиота в мокрых кальсонах, лупил его кулачищами по выступающим ребрам, так что эхо по стенкам скакало. Потом велел другому идиоту, «активисту», содрать с него кальсоны и стал поливать голого ледяной водой из ведра:
— Обкакался, паскуда? Ты у меня обкакаешься, мать твою!
Он умудрялся и обливать идиота и пинать его тяжелыми ботинками по синему дрожащему телу. Тот испуганно закрывал лицо руками, пригибал голову и тоненько повизгивал как несмышленое дитя. Но дитя от такой жестокой науки впредь не ходит под себя, а идиот какую науку извлечет? Ведь он даже не понимает, за что сыплются на него жестокие удары из внешнего, нереального мира, наполненного чудищами и видениями. Наверное, мордоворот и казался ему таким чудищем; впрочем, Матвею он казался таким же — в нем было мало человеческого.
Правда, и среди мордоворотов попадались люди. Запомнился один, мальчик-картинка. Вьющиеся светлые волосы, лицо — хоть на киноафишу: русское, доброе, с мягко очерченными губами, широкие плечи, тонкая талия затянута в белый короткий халат. Идиотов он никогда не бил, — осторожно прикасаясь коротенькой палочкой, сгонял их обедать или в палату спать.
Как-то, сидя под звездами в маленьком дворике и покуривая, Матвей спросил его, зачем он пошел на такую работу.
— Я-я… оч-чень л-люблю людей, — слегка заикаясь (у него был дефект речи), — ответил Виктор (его тоже звали Виктором). Матвей долго думал над его словами.
Конечно, идиотам трудно было вызвать к себе сочувствие. В столовой они сидели отдельно: длинный стол для алкашей и напротив длинный стол для идиотов. Матвей старался садиться к нему спиной, потому что всякий аппетит, даже волчий, пропадал! При виде этих перекошенных, бессмысленных лиц с выпученными глазами, отвисшими челюстями, тупыми взглядами, шишками на лбу и на шее, с шелушащейся кожей… Дантов ад наяву! Кое-кто сидел голышом: как ни одевали их мордовороты, как ни лупили, через минуту они одежду с себя стаскивали. Один такой голыш любил вдруг вскакивать на обеденный стол и вышагивать между мисками. Его сбивали, сдергивали за ноги, жестоко лупили, но, похоже, боли он не чувствовал.
Хотя алкашам и идиотам еду приносили в одних бачках, но дежурные делили ее не по-братски. После того как снималась пенка для обслуживающего персонала, из оставшегося лучшие куски и побольше перепадали алкашам, поскольку они все-таки работали и окупали заведение, а идиотам — одни остатки и ошметки. Мяса в супе или борще они никогда не видели, ни масла, ни яиц, им не давали, только постную кашу, кусок хлеба и ячменную бурду вместо кофе. Если на второе была подлива с мясом, то мясо доставалось алкашам, а подлива идиотам. Поэтому они были вечно голодны, похожи на узников Бухенвальда и с радостью набрасывались на любую жратву. Ели без ложек — зачем им ложки? Запускали руки в миски, вылавливали картошку или капусту, а потом выхлебывали содержимое, настороженно кося глазами.
Алкаши, отобедав, устраивали развлечение: швыряли недоеденное на стол напротив, а там расхватывали все жадными руками. Когда Матвей увидел это в первый раз, он проникся к алкашам тяжелой черной ненавистью.
Как-то глубокой ночью он спросил стоявшего напротив идиота — глаза вроде осмысленные:
— Тебе что, курева не приносят?
— Мне ни курева, ни жратвы — ничего не приносят, — доверчиво и торопливо зашептал идиот. — И никто ко мне не приходит.
— Но ведь тебе должны какую-то пенсию платить, хоть на курево хватит.
— Ничего мне не дают, — так же обреченно шептал тот.
— А за что заперли?
— Запчасти украл.
— Гм… за это срок дают, а не сюда.
— Сначала срок дали, а потом сюда.
По вечерам их сгоняли, как диковинное стадо, к одному корыту, и они мыли свои синие ноги в холодной воде, некоторых окатывали целиком: готовили ко сну. Спали они «покатом» на достеленных на полу матрацах в большой палате и еще в одной — на койках, по двое и по трое, обняв друг друга. Иногда целовались, влюблялись.
— Что они делают? — спросил Матвей как-то остановившись.
— Им так нравится, — ответила медсестра, проходя мимо.
Из всех нарко Матвею больше всех по душе пришелся львовский. Привезли его сюда из гостиницы, и на третий день, протрезвев до естественного восприятия событий, он огляделся с радостным изумлением:
— Да у вас тут уютней, чем в отеле! Надо было сразу сюда податься.
Трехместные, самое большее — пятиместные номера, полированная мебель, радиоприемники, холодильники, цветной телевизор… Койки отдельно, а не попарно и не впритык, чтобы на тебя всю ночь не дышали сивухой месячной давности. Но самое удивительное — контингент здесь держали на беспривязном содержании. Хочешь — иди вечером в театр, в кино, на свидание с любимой девушкой (если какая придет). Но если ноги завернут в пивнушку — пеняй на себя.
Однако именно с этим нарко у Матвея связано самое тяжелое воспоминание.
Поздно вечером в палату ворвался староста Богдан — тихий и вежливый гуцул из Ужгорода и стал шарить под койкой.
— Где? Где штанга — тут лежала?
Глаза у него были побелевшие. Матвей загодя прибрал железную палицу, которую еще раньше приметил: не любил, чтобы среди ночи замахивались таким — не увернешься. От тихих всего ожидай. И вот — не ошибся.
— Ты чего?
Богдан вдруг обмяк, по его лицу покатились слезы, он сел и обхватил голову руками.
— У меня ведь тоже… двое малых, дивчинка така сама….
— Да что случилось?
Новость рассказал вошедший следом Аркадий — молодой наркоман со стажем. Глотал таблетки, молотый мак, нюхал тряпки с бензином — зрачки постоянно расширены.
— Привезли там одного… с «белочкой», — пояснил, похихикивая. — Всю семью побросал из окна, тестя зарубил…
Алкаши повалили в наблюдательную — посмотреть на новичка. Он лежал крепко принайтованный и водил мутными бессмысленными глазами. Лицо темное, набрякшее дурной кровью, на нем какие-то серо-белые потеки. Без конца, как заведенный», сучил руками и ногами.
Он жил в доме старинной постройки с высокими готическими окнами и мускулистыми львами, подпирающими балконы. Вечером пришел домой уже хороший. А тут тесть прибрел в гости с бутылочкой, сестра заглянула на огонек. Бутылку «раздавили», потом пошла, как водится, семейная дрязга. Хозяин схватил топор, ахнул тестя, сестрой высадил раму и пустил ее вниз — охладиться. Завизжала жена — он и ее следом. Дочка только просила: «Папа, папочка, не бросай маму!» Он и дочку — только платьице полыхнуло.
Взрослые женщины поубивались сразу: старинный пятый этаж что современный восьмой или девятый. А девочка, хоть и переломала все косточки, еще жила. Когда везли ее на «скорой», все повторяла пропадающим голосом: «Мама… мамочка… я умираю…» А мамочка давно уж сама на асфальте пластом лежала. Умерла девочка спустя два часа в реанимационной.
Мужик забаррикадировался плотно, вооружился топором, приготовился к серьезной осаде. Его пробовали урезонить, уговорить через мегафон. Но через мегафон разве урезонишь — в него только командовать: «Руки вверх!» На все резоны тот ревел:
— Только суньтесь… все ляжете!
Один отважный полез было по водосточной трубе, она рядом с балконом проходила. Мужик сшиб отважного мешком не то с сахаром, не то с крупой; хорошо, что невысоко залез, иначе и сам бы лег рядом с двумя женщинами. Пробовали выломать дверь — дубовая. Хоть штурмовой отряд коммандос вызывай!
— Как же его взяли? Гранатой, базукой?
— Манной кашей.
— Как-как?
— Он только с соседкой по балкону вступал в разговоры. А она вынесла на балкон кастрюлю с манной кашей — как раз поспела — да и вывернула ему в рыло — шустрая! Пока он ревел да кашу обирал с глаз, дверь высадили и его повязали.
Все алкаши с черной злобой смотрели на корчившегося четырежды убийцу. А тот пучил глаза:
— За… закурить дайте…
Обычно алкаши тихие и послушные. Но нервы всегда обнажены, и достаточно искры, чтобы превратился тихий и послушный в разъяренного зверя, которого и базукой не угомонишь.
— Закурить? — стали придвигаться.
«А ведь это я там лежу, — подумалось вдруг Матвею. — Да, я. Каждый из нас. Перейдешь грань — и там. Кто из этих не мордовал жену, детей, не кидался с ножом на тестя или деверя? Масштабы только разные. Один перешел грань и вот лежит…»
Он повернулся и ушел. Долго лежал на койке, уткнувшись в подушку. Толпа, кажется, тоже рассосалась — сама или мордовороты разогнали. А Матвею долго мерещился далекий детский голос, который все повторял, все звал мертвую маму…
Вскоре из нарко Матвея выпустили — вел себя осторожно, ходил и разговаривал тихо, с врачом-похметологом беседовал «за литературу» — показывал, что интеллект еще не ссохся.