словно на луговой окаемке леса.
– Потеха, ты чего ж удумал? – Аксинья с тревогой вглядывалась в небольшого человечка, который скрючился на лавке под рваным одеялом.
– Помирать пора, Окшушенька, – неразборчиво пробормотал он и обхватил узкую ладонь женщины непомерно крупной рукой, что, казалось, принадлежала более молодому и сильному мужчине.
– Да куда ж тебе помирать? Что стряслось, Потеха?
– Шел, шел да упал, полешки по кухне рассыпал. Мамушка, помоги Потехе. Как без него? – Девчушка схватила со стены зеленый пучок, трясла им, словно мать не видела травяного изобилия.
– Нюта, угомонись. Мне с хворым поговорить надобно… Ромашку оставь в покое и верни на крюк.
Аксинья подвинулась к старику поближе, так, что тепло ее крепкого тела перетекало в его изнуренную плоть.
– Пора мне отдохнуть, девонька. Да и на кой нужен я, штарый пень? – Потеха обращался к ней словно к босоногой хохотушке.
– Как мы без тебя? Нютка следом за тобой ходит, слово ловит. А Хозяин… – Она долго увещевала Потеху, заваривала травы, вливала их в ставший покорным и жадным рот, терла шерстяной рукавицей руки и ноги, просила помощи у матери-природы.
Потеха стал для Нютки дедом, которого не успела она узнать, старшим добрым другом для Аксиньи и Лукаши, а уж с Хозяином дома, Степаном Строгановым, старика связывало что-то особое, сокровенное, уходящее в такую глубь, какой Аксинье никогда не узнать.
* * *
– Упокой, Господи, души усопших раб Твоих: родителей моих, сродников, благодетелей Василия, Анны, Федора, Матвея… – Аксинья шептала слова молитвы, перед взором ее проходили те, о чьем упокоении она просила.
Отец – умелый гончар и видный мужчина, крепкий, разумный, и невзгоды не смогли согнуть его спину. Мать – воплощение доброты и благости. Брат – несчастный Феденька, который любил и защищал младшую сестру, грешницу. Матвейка… Здесь по лицу Аксиньи лились бесконечные слезы, сердце, должное просветлеть, преисполниться благости, сжималось от бесконечной вины.
– И за Степана Строганова, благодетеля моего, прошу, – шептала она на исходе молитвы и сил, когда свеча догорала и мрак клубился за окном словно черный кот.
Дочку давно сморила шелковая ночь, она, укутавшись пуховым одеялом, видела третий сон. Аксинья, терзаемая муками совести, все не спала. Суббота четвертой седмицы Великого поста истончалась, уходила в прошлое вместе с молитвами и страхами.
* * *
Ручей бежал, позвякивая серебряными колокольчиками, окатывал ледяной водицей поваленный ствол вековой сосны. Аксинья в одной рубахе сидела на том дереве, опустив пятки в ручей. Солнце пригревало ее темную непокрытую голову, уши ловили жужжание пчел, и жизнь казалась легкой и благодатной. Она закрыла глаза, уйдя в негу и…
Обнаженных ног коснулось что-то теплое, мягкое, пощекотало колени. Она, не открывая сонные глаза, протянула руку, коснулась густой шерсти и, ни капли не убоявшись, впилась ласковыми перстами в лохматый бок, зверь отвечал ей довольными звуками. Перекатывались мощные мышцы, волк, чуть повозившись, привалился к ее ноге, обдав шерстяным жаром.
– Устал с дороги? – спросила Аксинья, продолжая гладить зверя.
Тот не отвечал, лишь рыкнул что-то неясное, не гневливое – скорей усталое.
– Как жить мне теперь? – Она открыла глаза, чтобы вглядеться в существо, что застыло покорной глыбой у ног.
Светлая шерсть с бурыми подпалинами на спине и боках, мощная грудь, заостренная морда с черным, влажно поблескивающим носом, прикрытые пушистыми веками глаза. То ли дикий волк, то ли мирный пес, то ли…
– Степан? – спросила она.
Волк насторожил уши, открыл очи – темно-синие, злые, – поглядел так, словно сказала она что-то непотребное, гадкое, обидное.
– Да что ж ты со мною так? По сердцу ты мне, да не ланью хочу быть – волчицей твоей… – Волк не дал договорить. Он вцепился острыми зубами в ее ногу, и раздирал плоть, и клыки окрасились кровью. А крик так и не сорвался с губ Аксиньи.
Скоро настало утро, петухи заголосили, окаянные птицы, выдернули из ночной неги и ночных страхов. Строганов, синеглазый волк, ночевал в ее снах.
* * *
Постная трапеза собрала всю семью за длинным столом.
Да, они могли считать себя семьей. Лукерья с дитем Пантелеймона Голубы в утробе, счастливая жена и хозяйка. Аксинья, оставшаяся в доме – то ли наложницей, то ли служанкой; довольная Нюта, дочь Степана Строганова; Потеха, старый слуга, еще не оправившийся от недуга.
– Ты, Акшинья, – хитрая душа, – щурился Потеха на знахарку. – Лиша, да не рыжая, а чернобурая. – Он звучно хлебал грибные щи, постукивал ложкой по дну миски.
– И в чем моя хитрость? – Аксинья, раскладывавшая да перекладывавшая воспоминания о ночном звере, против воли улыбнулась.
– Взяла да поштавила на ноги штарика. Мне ужо в могилу пора. Нешпроста, ой нешпроста, – шепелявил старик.
– Дед, как не знать! Радеет о тебе, мамушка, – ввернула Нютка и, поймав строгий взгляд родительницы, поперхнулась.
Сколь ни вбивала Аксинья в пустую дочкину голову правила да поучения – все без толку. «Не перебивай старших. Веди себя скромно. В церкви не разглядывай людей, молчи во время службы», – словесные ручьи текли мимо синеглазой Нютки.
– Ради Штепана штаралашь-то, ради него, ненаглядного. Вижу, ждешь его, дождатьша не можешь. Рашкажу Штепану, как исцелила ты меня, похвалю. Да рашшкажу о… – Потеха отложил ложку и уставился на Аксинью. Темное его лицо в глубоких прожилках морщин, с клочковатой седой бородой, являло собой воплощение лукавства.
– Одолели вы все меня! Мочи нет! Каждый норовит сказать. – Аксинья с грохотом отодвинула лавку, Потеха качнулся, но улыбки с лица не убрал. – Наелась досыта.
– Ты, девонька, не кричи…
– Какая тебе я девонька! Года мои велики, а ум мал. – Аксинья взяла свою миску и потянула к себе посудину Потехи.
– А ты забери. – Старик не отдавал миску и улыбался беззубым ртом, и тут же гнев Аксиньи спрятался под рукав. Как можно злиться на седого шалуна?
Лукаша, Аксинья и Нютка суетились, убирали со стола, отмывали миски да канопки[4], гремели кадушками, натирали горшки песком, по дому уже разносился тихий, вкрадчивый напев.
Вечерами в клетушке Потехи возле печи собирался люд. Аксинья и Лукаша не могли преодолеть этого зова и шли в клеть, смущались, старались не замечать запаха мужского пота и конного двора.
Семеро служилых, оставленных Строгановым для порядка и защиты при доме, не пропускали вечера, приходили послушать старика. Устраивались на лавках в темном углу, от женщин отводили глаза, но от их шепота, смеха, глубокого дыхания в доме становилось жарко. Занимались всякий своим делом: чистили оружие, строгали что-то из деревяшек, чинили сбрую.
Добрый старик, устроившись у печки, начинал говорить нараспев, и слова его лились, текли, заполняли стряпущую[5], все