Металлический звон гонга – и тотчас глухо зарокотал барабан. У высокого негритянского тамтама стоял юноша, судя по внешности, скорее всего нубиец. Палочки выбивали странно возбуждающий, однообразный ритм. Но как раз это однообразие сообщало глухим звукам неодолимую силу, а само забывалось на фоне порожденного им чувства, под его монотонным воздействием развязывались узлы эмоций, из глубин всплывало бессознательное, возникало примитивное, не было уже ни дроби тамтама, ни такта, только ночь и первобытные звуки, бессловесные инстинктивные порывы, крики над лесами, вопли леопардов и любовный рев буйволов; имя и человеческий образ отпадали за ненадобностью, пятнистая и жаркая, вскипала звериная древность, затопляла все и вся… Клерфейт даже не почувствовал, как негритянка прихватила зубами его руку; повинуясь жаркому зову собственной крови, он вскочил, сжал кулаки, внезапно ощутил негритянку, не глядя, резко оттолкнул ладонью ее лицо, огляделся, по-кошачьи ища драки, что-то смутное, упругое, животное неудержимо рвалось из него наружу, он увидел Нормана, судорожно вздернул верхнюю губу, оскалив зубы, прошипел какое-то слово, заставившее того отпрянуть, и, весь дрожа от напряжения, медленно отчеканил прямо в лицо побледневшему сопернику:
– Какая все-таки… прелесть… страстные… возгласы Гэм…
Женщина в углу хрипло вздохнула и вдруг с воплем вскочила, отпихнула барабан, вцепилась руками в плечи нубийца. Но берберка зверем метнулась к ним, оторвала ее от юноши, замолотила кулаками по светлым волосам, впилась зубами в гладкое плечо… пыхтящий клубок покатился по полу, перепуганный юнец убежал.
С каменным лицом Равик пинками и тычками разнял баб. Берберка опомнилась первая. Но блондинка не хотела подниматься, она скорчилась на полу, ее руки судорожно дергались.
Норман, вполне владея собой, встал перед Клерфейтом. Тот пожал плечами.
– Зачем… лучше сразу…
Норман помедлил, хотел еще что-то сказать, но отошел и заговорил с Равиком.
Выбор пал на пистолеты Равика. Польский барон, по просьбе того же Равика, шагами отмерил во дворе дистанцию. Все считали стычку не слишком серьезной и продолжали болтать о пустяках. Ведь дело самое заурядное: бестактность, которую принято улаживать таким вот способом, – оба промажут, обменяются рукопожатием, и инцидент будет исчерпан. Как зажгут свет, нужно стрелять.
Клерфейт прошел на свое место. Он видел, что Норман ждет от него объяснения и медлит стать напротив. Но ладонь сомкнулась вокруг прохладной стали, как вокруг дружеской руки.
Прозвучала команда. Вспыхнула лампа, тускло осветила двор. Клерфейт стоял неподвижно, пока Норман не выстрелил. Потом медленно поднял оружие и послал пулю прямиком в известково-белый лоб впереди.
Очутившись на улице, он на секунду задумался, не стоит ли пойти к Гэм. Но сразу же проверил себя: кровь бунтует? Неужто? Он знал, что властвовать другим человеком можно, только властвуя собой. На свете нет ничего беспощаднее любви; потеряешь свободу чувств – потеряешь и того, кому приносишь их в жертву. Отрекаясь от себя, разом попадаешь в зависимость. Все нежные, кроткие желания – обман и западня. Необходимо всегда быть начеку, иного не дано.
Отпустив машину, он твердым шагом направился к гостинице, чтобы привести в порядок свои дела. Рассеянно написал письмо, заполнил два чека. Потом решил провести вечер в баре.
Бармен украдкой подослал к нему девицу. Клерфейт это заметил и выплеснул своднику в физиономию свой абсент. Глаза у бармена сверкнули яростью, Клерфейт взглядом убил этот гнев и ощутил холодное удовлетворение, когда бармен, злобно бормоча, отвернулся. Но в следующую секунду Клерфейт испугался: откуда вдруг это удовлетворение? Отчего власть над другими уже не казалась совершенно естественной? Может быть, оттого, что он не властвовал собой? Он подозвал девицу.
Но абсент был пресен, шлюха похотлива. Клерфейт смотрел в пространство перед собой и думал: почему он избегает опасности? Ведь теперь он точно знал, что избегает ее и что это действительно опасность. Он бросил на стойку деньги, свистом подозвал автомобиль и поехал к Гэм.
Он завел разговор о безразличных вещах и сразу же почувствовал то, чего желал. Гэм стояла перед ним, тоненькая, стройная. Внимательно смотрела на него, а потом позвонила и велела коридорному принести содовой со льдом. Клерфейт ломал себе голову: отчего он не уступил первому побуждению поехать сюда? Отчего раздумывает и ждет, вместо того чтобы взять Гэм? Где-то расставлен незримый силок? Разве он уже не отпустил свою кровь вдогонку за мыслями?
Он продолжил разговор, но скоро почувствовал, что нервничает. Не из-за этой истории, что осталась в прошлом, нет, о ней он больше не думал. Здесь, именно здесь было что-то тревожное, новое, неведомое, норовившее поймать его и лишить свободы.
Бессмысленные раздумья. Наверное, лучше всего уйти, создать дистанцию и обрести безопасность. Клерфейт прекрасно понимал: Гэм пока не осознает того, что творилось в его мыслях, того, что порождало в нем нерешительность и недоверие к себе самому; но вместе с тем он вполне отдавал себе отчет, что речь теперь идет о чем-то необычайно важном, требующем продуманного подхода, и сиюминутные всплески второстепенных чувств необходимо исключить. Иначе впоследствии он дорого поплатится, ибо все это обернется против него. Он хотел удержать, завоевать, владеть – и потому должен был сперва распознать опасность и увидеть, насколько собственная атака успела его ослабить, ведь воевал он сам с собой.
Вот почему он неожиданно попрощался. Внешне бесстрастно.
– Я приду снова… скоро… – Слова прозвучали чуть слишком проникновенно. Он это заметил. И оттого добавил: – Может быть… – Опять ощутил какую-то фальшь, уклончивость. Шагнул к двери и уже на пороге обронил: – Сегодня я застрелил твоего мужа…
Но за спиной осталась тишина.
II
Гэм любила обхватить ладонями хрусталь и ощущать его прохладу. Любила осязать кожей прикосновение бронзы, смотреть в чистую, прозрачную воду. Странно манила ее всегда и гладкая чешуя рыб. Или, например, взять в руки голубя и чувствовать под опереньем его живое тепло.
Она путешествовала. Это более всего подходило к ее зыбкому настрою. Долго она не задерживалась нигде – не любила привыкать. Привычка влекла за собой обязательства, привязывала к деталям и тем портила единство целого. А ей хотелось именно целого.
Однажды вечером она прилегла на кушетку в гостиничном номере. Рядом лежали на кресле разные мелочи, которые она решила держать под рукой.
День выдался безоблачный, но уже совершенно осенний. В оконном проеме темнели резкие контуры деревьев парка. За ними раскинулось небо, у верхнего края окна оно было нежно-голубое и яблочно-зеленое, а книзу цвет плавно перетекал в оранжевый и густо-розовый. Вместе с кронами деревьев, прорисованными четко, до мельчайших веточек, оно казалось японской гравюрой.
Гэм не шевелилась, спокойно дышала. Там, за окном, был мир. А больше не было ничего, только вот этот час. Ровные ряды деревьев, их уже и помыслить невозможно с листвой – так приостановили биенье жизни мерцающие небеса.
Какая тайна: дышать – и чувствовать, как дыхание медленно пронизывает твое тело и вновь откатывается в спокойном ритме; загадочная волна, что приходит и несет жизнь к берегам твоих легких и вновь отступает, набухает и опадает по закону, который есть чудо и заключает в себе всю и всяческую жизнь. Кто отдается этой волне, всегда будет спасен и защищен. Дыхание и ожидание завершают любую судьбу. В глубоком дыхании таится смысл бытия.
Смутные очертания оконной рамы мало-помалу проступили отчетливее, деревянные переплеты как бы выдвинулись вперед на фоне света. Не отводя глаз, Гэм видела их все резче и яснее.
Внезапно она сообразила: свет окаймлял переплеты широкой опушкой, прежде она его там не замечала. У нее захватило дух: такая же опушка была и на подоконнике, и на спинке кресла, и на уголке стула, и вокруг ковра, искры играли на стекле; свет наполнял комнату, пространство было небом, комната – светом… не тают ли контуры… о дыхание мира… о счастье вещей…
Свет соединился с дыханием и замкнул круг. Оба они были повсюду, их контрасты присутствовали здесь благодаря им же самим и потому жили в них тоже, а больше не было ничего.
Сияние попалось в плен маленькой плошки. Гэм бережно взяла ее в руки. Медленно выпрямилась и поднесла искристый блеск к окну. Этот жест наполнил все ее существо. Какое ощущение – поднять руку, целиком, до плеча. Расставить пальцы, обхватить ими какую-нибудь вещицу. Поднести ее к себе, отставить – близкую или дальнюю. Добавить к ней другие, убрать их, отодвинуть прочь, упорядочить по трепетному закону осязания. О мистика пространства…
Ничто уже не было мертвым. Кто дерзнет назвать что-то мертвым, лишь оттого что оно пребывает в покое? Кто дерзнет сказать, что лишь движение есть жизнь? Разве оно не промежуточно и не преходяще? Ведь им выражают умеренные чувства, разве не так? Самое глубокое ощущение безмолвно, и самое высокое чувство вырастает в долгую судорогу, и восторг венчается оцепенением, и самое мощное движение есть… покой, разве не так? И, быть может, самая живая жизнь – это смерть? О экстатика вещей!