— Объясните же, что там случилось? Ну?
Бабичев еще раз заглянул в сценарий. Затем растерянно посмотрел на меня и обратился к Яковенко:
— А хули тебе, козлу, объяснять?!.
В результате он получил три года дисциплинарного батальона.
В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал:
— Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: «Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм — хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..»
Алешковский за него докончил:
— И наступил через двадцать лет — тридцать восьмой год!
Алешковский говорил: — А как еще может пахнуть в стране?! Ведь главный труп еще не захоронен!
Шли мы откуда-то с Бродским. Был поздний вечер. Спустились в метро — закрыто. Кованая решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер.
Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул:
— Э!
Милиционер насторожился, обернулся.
— Чудесная картина, — сказал ему Иосиф, — впервые наблюдаю мента за решеткой!
Пришел я однажды к Бродскому с фокстерьершей Глашей. Он назначил мне свидание в 10.00. На пороге Иосиф сказал: — Вы явились ровно к десяти, что нормально. А вот как умудрилась собачка не опоздать?!
Сидели мы как-то втроем — Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим, сказал:
— Точность — это великая сила. Педантической точностью славились Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал мне: «Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей точностью!»
Бродский перебил его:
— Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!
Сидел у меня Веселов, бывший летчик. Темпераментно рассказывал об авиации. В частности, он говорил:
— Самолеты преодолевают верхнюю облачность… Ласточки попадают в сопла… Самолеты падают… Гибнут люди… Ласточки попадают в сопла… Глохнут моторы… Самолеты разбиваются… Гибнут люди…
А напротив сидел поэт Евгений Рейн.
— Самолеты разбиваются, — продолжал Веселов, — гибнут люди…
— А ласточки что — выживают?! — обиженно крикнул Рейн.
Как-то пили мы с Иваном Федоровичем. Было много водки и портвейна. Иван Федорович благодарно возбудился. И ласково спросил поэта Рейна:
— Вы какой, извиняюсь, будете нации?
— Еврейской, — ответил Рейн, — а вы, пардон, какой нации будете?
Иван Федорович дружелюбно ответил:
— А я буду русской… еврейской нации.
Женя Рейн оказался в Москве. Поселился в чьей-то отдельной квартире. Пригласил молодую женщину в гости. Сказал:
— У меня есть бутылка водки и четыреста граммов сервелата.
Женщина обещала зайти. Спросила адрес. Рейн продиктовал и добавил:
— Я тебя увижу из окна.
Стал взволнованно ждать. Молодая женщина направилась к нему. Повстречала Сергея Вольфа. «Пойдем, — говорит ему, — со мной. У Рейна есть бутылка водки и четыреста граммов сервелата». Пошли.
Рейн увидел их в окно. Страшно рассердился. Бросился к столу. Выпил бутылку спиртного. Съел четыреста граммов твердокопченой колбасы. Это он успел сделать, пока гости ехали в лифте.
У Игоря Ефимова была вечеринка. Собралось пятнадцать человек гостей. Неожиданно в комнату вошла дочь Ефимовых — семилетняя Лена. Рейн сказал: — Вот кого мне жаль, так это Леночку. Ей когда-то нужно будет ухаживать за пятнадцатью могилами.
В детскую редакцию зашел поэт Семен Ботвинник. Рассказал, как он познакомился с нетребовательной дамой. Досадовал, что не воспользовался противозачаточным средством. Оставил первомайские стихи. Финал их был такой:
«… Адмиралтейская иглаСегодня, дети, без чехла!..»
Как вы думаете, это — подсознание?
Хрущев принимал литераторов в Кремле. Он выпил и стал многословным. В частности, он сказал:
— Недавно была свадьба в доме товарища Полянского. Молодым подарили абстрактную картину. Я такого искусства не понимаю…
Затем он сказал:
— Как уже говорилось, в доме товарища Полянского была недавно свадьба. И все танцевали этот… как его?.. Шейк. По-моему, это ужас…
Наконец он сказал:
— Как вы знаете, товарищ Полянский недавно сына женил. И на свадьбу явились эти… как их там?.. Барды. Пели что-то совершенно невозможное…
Тут поднялась Ольга Берггольц и громко сказала:
— Никита Сергеевич! Нам уже ясно, что эта свадьба — крупнейший источник познания жизни для вас!
Критик Самуил Лурье и я попали в энциклопедию. В литературную, естественно, энциклопедию. Лурье на букву Ш — библиография, если не ошибаюсь, к Шефнеру. А я, еще того позорнее, на букву Р — библиография к Розену. Какое убожество.
Позвонили мне как-то из отдела критики «Звезды». Причем сама заведующая — Дудко:
— Сережа! Что вы не звоните?! Что вы не заходите?! Срочно пишите для нас рецензию. С вашей остротой. С вашей наблюдательностью. С вашим блеском!
Захожу на следующий день в редакцию. Красивая немолодая женщина довольно мрачно спрашивает:
— Что вам, собственно, надо?
— Да вот рецензию бы написать…
— Вы что, критик?
— Нет.
— Вы думаете, рецензию может написать каждый?..
Я удивился и пошел домой.
Через три дня опять звонит:
— Сережа! Что же вы не появляетесь?
Захожу в редакцию. Мрачный вопрос:
— Что вам угодно?
Все это повторялось раз семь. Наконец я почувствовал, что теряю рассудок. Зашел в отдел прозы к Титову. Спрашиваю его, что все это значит?
— Когда ты заходишь? — спрашивает он. — В какие часы?
— Утром. Часов в одиннадцать.
— Ясно. А когда Дудко сама тебе звонит?
— Часа в два. А что?
— Все понятно. Ты являешься, когда она с похмелья — мрачная. А звонит тебе Дудко после обеда. То есть уже будучи в форме. Ты попробуй зайди часа в два.
Я зашел в два.
— А! — закричала Дудко. — Кого я вижу! Сейчас же пишите рецензию. С вашей наблюдательностью! С вашей остротой…
После этого я лет десять сотрудничал в «Звезде». Однако раньше двух не появлялся.
У поэта Шестинского была такая строчка:
Она нахмурила свой узенький лобок…
В Союзе писателей обсуждали роман Ефимова «Зрелища». Все было очень серьезно. Затем неожиданно появился Ляленков и стал всем мешать. Он был пьян. Наконец встал председатель Бахтин и говорит:
— Ляленков, перестаньте хулиганить! Если не перестанете, я должен буду вас удалить.
Ляленков в ответ промычал:
— Если я не перестану, то и сам уйду!
Встретил я как-то поэта Шкляринского в импортной зимней куртке на меху.
— Шикарная, — говорю, — куртка.
— Да, — говорит Шкляринский, — это мне Виктор Соснора подарил. А я ему — шестьдесят рублей.
Шкляринский работал в отделе пропаганды Лениздата. И довелось ему как-то организовывать выставку книжной продукции. Выставка открылась. Является представитель райкома и говорит:
— Что это за безобразие?! Почему Ахматова на видном месте? Почему Кукушкин и Заводчиков в тени?! Убрать! Переменить!..
— Я так был возмущен, — рассказывал Шкляринский, — до предела! Зашел, понимаешь, в уборную. И не выходил оттуда до закрытия.
Прогуливались как-то раз Шкляринский с Дворкиным. Беседовали на всевозможные темы. В том числе и о женщинах. Шкляринский в романтическом духе. А Дворкин — с характерной прямотой. Шкляринский не выдержал:
— Что это ты? Все — трахал да трахал! Разве нельзя выразиться более прилично?!
— Как?
— Допустим: «Он с ней был». Или: «Они сошлись»…
Прогуливаются дальше. Беседуют. Шкляринский спрашивает:
— Кстати, что за отношения у тебя с Ларисой М.?
— Я с ней был, — ответил Дворкин.
— В смысле — трахал?! — переспросил Шкляринский.
Была такая поэтесса — Грудинина. Написала как-то раз стихи. Среди прочего там говорилось:
…И Сталин мечтает при жизниУвидеть огни коммунизма…
Грудинину вызвали на партсобрание. Спрашивают:
— Что это значит — при жизни? Вы, таким образом, намекаете, что Сталин может умереть?
Грудинина отвечала:
— Разумеется, Сталин как теоретик марксизма, вождь и учитель народов — бессмертен. Но как живой человек и материалист — он смертен. Физически он может умереть, духовно — никогда!
Грудинину тотчас же выгнали из партии.
Это произошло в Ленинградском театральном институте. Перед студентами выступал знаменитый французский шансонье Жильбер Беко. Наконец выступление закончилось. Ведущий обратился к студентам: