— Да, он, по-видимому, пойдет далеко, — заметила моя жена.
— Да, мэм, — задумчиво повторила Джен, — он пойдет далеко.
И она вздохнула.
В следующее воскресенье, когда мы с женой пили чай, я спросил ее:
— В чем дело, голубчик? Почему это нынешнее воскресенье как-то не похоже на все другие? Что случилось? Ты перевесила портьеры, переставила мебель? Что это за неуловимая разница, которую я чувствую? Или ты переменила прическу и ничего мне не сказала? Я определенно ощущаю какую-то перемену вокруг меня, но никак не могу определить, в чем она состоит.
На это жена ответила самым трагическим тоном:
— Джордж, — сказала она, — дело в том, что Вильям сегодня не пришел. А Джен сидит у себя наверху и плачет.
После этого в доме наступил период тишины. Как я уже говорил, Джен перестала петь за работой; она начала крайне бережно обращаться с наиболее хрупкой частью нашего имущества — обстоятельство, которое моя жена сочла весьма зловещим признаком. В следующие два воскресенья Джен отпросилась со двора, чтобы «пройтись с Вильямом». Моя жена никогда не напрашивается на чужую откровенность; поэтому она лишь дала просимое разрешение, но никаких вопросов задавать не стала. Оба раза Джен вернулась домой раскрасневшаяся, но с твердым и решительным видом.
Несколько дней спустя она, наконец, разоткровенничалась.
— У меня хотят отбить Вильяма, — неожиданно объявила она, прервав разговор, шедший о какой-то скатерти. — Да, мэм. Она — модистка и умеет играть на рояле.
— А я-то думала, — сказала моя жена, — что вы ходите с ним гулять по воскресеньям.
— Я не с ним ходила, мэм, а за ним. Я долго шла рядом с ними и затем объявила ей, что он мой жених.
— Да что вы, Джен? И что же они сделали?
— Даже внимания на меня не обратили, словно я для них какой-нибудь мусор. Тогда я сказала, что я ей этого не прощу.
— Вряд ли ваша прогулка была приятной, Джен!
— Да, мэм, думаю, что кое-кому не очень-то приятно.
— Я сожалею, мэм, — продолжала Джен, — что не умею играть на рояле. Но я все-таки не позволю ей отбить его. Она старше его, мэм, и волосы у нее хотя и золотистые, но не до самых корней.
…Кризис разразился в августе, в праздничный день.
Точных подробностей происшедшего генерального сражения мы не знаем; до нас дошли лишь отрывочные сведения, сообщенные нам Джен. Она вернулась домой вся в пыли, взволнованная, и в душе у ней кипел гнев.
Насколько я мог понять, модистка, а также ее мать и вместе с ними Вильям отправились в Саут-Кенсингтон осматривать Музей Искусств. Как бы то ни было, Джен где-то на улице подошла к ним и спокойно, но твердо заявила о своих правах на того, кого она считала, — вопреки мнению, господствующему в современной беллетристике, — своей неотъемлемой собственностью. Она, кажется, зашла еще дальше и попыталась наложить на него руки. Но враги, по-видимому, решили подавить ее своим великолепием; чтобы избавиться от нее, они «позвали извозчика». Произошла сцена. Вильям был силой затащен в пролетку своей будущей женой и тещей, которым еле удалось вырвать беднягу из цепких рук покинутой невесты. Кажется, при этом раздавались даже угрозы «позвать полицейского».
— Бедная вы моя, — моя жена стала утешать Джен, причем та принялась так яростно рубить котлеты, словно перед ней на столе вместо куска мяса лежал сам Вильям. — Они возмутительно поступили с вами. На вашем месте я постаралась бы забыть его. Он вас не стоит.
— Нет, мэм, — сказала Джен, — но он такой слабовольный. Все-таки во всем виновата эта женщина, — продолжала она (Джен никак не могла заставить себя назвать «эту женщину» по имени или допустить, что она молодая девушка). — Я просто не понимаю, как это некоторые женщины решаются на такую вещь — отбивают жениха у бедной девушки. Э, да что вспоминать! Только еще тяжелее делается на душе.
После этого дом на время отдохнул от Вильяма. Но по виду Джен, по тому ожесточению, с которым она чистила крыльцо и подметала полы, я чувствовал, что вся эта история еще не вполне окончена.
— Разрешите мне, мэм, пойти сегодня на свадьбу? — спросила однажды Джен.
Моя жена догадалась, о чьей свадьбе шла речь.
— А не лучше ли вам не ходить, Джен? — спросила она.
— Мне хотелось бы увидеть его в последний раз, — сказала Джен.
— Послушай, Джордж, — объявила мне жена, влетая ко мне в кабинет минут через двадцать после ухода девушки, — представь себе, что сделала Джен: она вынула из ящика все наши старые сапоги и башмаки, положила их в мешок и отправилась с ними на свадьбу. Неужели она собирается… [1]
— У Джен, — ответил я, — начинает развиваться сильный характер. Будем надеяться, что все кончится благополучно.
Джен вернулась домой бледная; ее лицо словно окаменело. Похоже было, что все башмаки так и остались у нее в мешке; при виде этого моя жена с облегчением вздохнула, правда, несколько преждевременно. Мы слышали, как Джен поднялась наверх и подчеркнуто шумно убрала нашу старую обувь на место. Затем она отправилась в кухню и принялась чистить картофель.
— На свадьбе было очень много народу, мэм, — начала она рассказывать спокойно, словно вела обычный разговор, — и погода выдалась отличная.
Затем она сообщила еще несколько мелких подробностей, видимо, избегая говорить о главном.
— Все было так хорошо и прилично устроено, мэм; но… отец ее был одет не в черный сюртук, да и вид у него неподходящий. А мистер Пиддингкуэрк…
— Кто?
— Мистер Пиддингкуэрк, бывший Вильям. Он был в белых перчатках, и сюртук у него был, как у духовного лица, и вдобавок с роскошной хризантемой в петличке. Ах, какой он был интересный, мэм! А в церкви был постлан красный ковер, как для господской свадьбы. Говорили, будто он дал клерку целых четыре шиллинга. И они приехали в настоящей карете, а не на извозчике. Когда молодые вышли из церкви, им бросали вслед пригоршнями рис; а впереди шли две ее сестрички и разбрасывали увядшие цветы. Кто-то кинул им вслед туфлю, а я швырнула сапог…
— Что вы, Джен! Неужели сапог…
— Да, мэм, сапог. Я целилась в нее, а попала в него. В лицо попала. И сильно его хватила. Наверное, глаз подбила. Но я всего только один сапог бросила. У меня не хватило духу продолжать. Все мальчишки закричали от восторга, когда я попала в него…
Пауза.
Затем Джен добавляет:
— Мне жаль, что я в него попала сапогом.
Опять пауза. Ожесточенные скребки ножом по картофелю.
— Да, он всегда был слишком важен для меня, мэм, вы сами знаете. И потом его отбили у меня.
Картофель вычищен весь. Джен резко встала, вздохнула и со стуком поставила таз на стол.
— Мне все равно, — сказала она. — Ничуть меня все это не трогает. Он еще пожалеет, увидит, какую ошибку он сделал. Ну, и поделом мне! Очень уж я им гордилась. Нечего мне было так высоко лезть. Я очень рада, что все так кончилось.
Моя жена была в это время в кухне; она присматривала за приготовлением какого-то замысловатого блюда.
Вероятно, после признания Джен насчет истории с сапогом в ее карих глазах отразилось недоумение и осуждение. Но, без сомнения, она быстро смягчилась; и, когда Джен встретила ее сочувствующий взгляд, гнев ее сразу прошел.
— Ах, мэм, — воскликнула бедняжка уже совершенно другим голосом, — подумайте только, ведь все могло бы быть совсем по-другому! Я была бы так счастлива теперь! Конечно, мне следовало бы знать… да вот не знала… Спасибо вам, что вы мне позволяете все говорить, мэм… Мне ведь так тяжело, мэм… очень тяжело…
Если я не ошибаюсь, Юфимия настолько забылась, что позволила Джен выплакаться у себя на груди.
Хорошо, что моя Юфимия не всегда помнит о том, что не следует «ронять своего достоинства», и теперь, после этих слез, Джен уже не с таким ожесточением чистит кастрюли и не так злобно подметает пол.
Откровенно говоря, мне кажется, что у нее завязывается что-то с приказчиком из мясной лавки…
Впрочем, это к настоящему рассказу не относится. Но Джен еще молода, а время делает свое дело. У всякого из нас есть свое горе, но в то, что горе бывает неутешным, я не особенно верю.
Перевод Владимира Азова (1926).
Примечания
1
В Англии существует обычай бросать вслед новобрачным, при выходе из церкви, туфлю «на счастье» и осыпать их рисом.