Смотрела на него, улыбаясь. Знала, что он ждет вопроса, и не торопилась. Он начал возиться с трубкой, что-то бормоча себе под нос. Она молчала и смотрела все так же спокойно, с легкой улыбкой.
По дорожке сада к террасе приближались Ферсманы с Элеонорой и Деткой.
— Милый, — крикнула Элеонора, — ты напрасно не хочешь посмотреть чудные цветы. У меня этот цветник вызывает чувство жгучей зависти.
— Зависти? — пробормотал он. — Значит, зависти? — и вдруг бросив возню с трубкой, посмотрел на нее прямо и сказал: — На зависть будет счастлив тот смельчак, который сделает к вам первый шаг. Знаете, кто это сказал, милая Гретхен? — Она молчала, все так же улыбаясь. — Знаете. Фауст.
Он ей польстил: она не знала, но уже через неделю могла на немецком цитировать из «Фауста» наизусть.
— Немногим женщинам известно, что таковым было имя Фауста, — сказал он, когда она впервые назвала его Генрихом.
Мадо никогда на нее не смотрит. Потому что ненавидит. Боятся взглянуть в двух случаях: когда любят и когда ненавидят. Здесь — второе, но когда-то Мадо ее любила, доверяла только ей свои простенькие тайны, подражала ей. Но после смерти матери возненавидела. Нет, «возненавидела» слишком сильное слово для ее вялой души, все силы которой уходили на любовь к матери и к отчиму. Вот и сейчас сравнивает безопасную поездку по озеру с путешествием Одиссея. А в смерти Элеоноры она не виновата и в том, что он ужасно относился к умирающей жене, тоже не виновата. Более того: именно она напоминала ему, что надо навещать Элеонору в ее душной, с зашторенными окнами комнате, именно она отсылала его вечерами почитать жене Эдгара Алана По перед сном. Странно, но жизнерадостная, глуповатая Элеонора любила мистические и зловещие книги По. А в смерти ее она не виновата, и тот странный намек на помощь… тот странный намек консула пусть останется на его совести.
— Бибо! — Мадо подошла к клетке с попугаем. — Бибо, ну почему ты такой печальный? Может, ему нужна подруга? — жалобно спросила отчима.
— Все это иллюзии. Когда ты думаешь, что у тебя есть подруга, — это иллюзия. А вот у Чико иллюзий нет. Смотрите, что он вытворяет.
Она обернулась. Фокстерьер Мадо — глупый и ласковый Чико носился возле ручья, подпрыгивая и широко раззевая пасть: охотился на бабочек.
— Он так увлекся, что может свалиться в воду.
— Чико! — позвала Мадо.
Но пес, пытаясь настичь сверкающую в утреннем свете, изумрудно-голубую, трепещущую добычу, прыгнул вперед и свалился в ручей.
— О, мой дурачок! — Мадо через лужайку бросилась на помощь, помогла вылезти мокрому и сразу будто похудевшему псу.
— Это похоже на меня, — сказал он.
Она обернулась:
— На тебя? Почему?
— Просто похоже. Я так же, как он, любил ловить бабочек у ручья.
Странная фраза — и сказана слишком серьезно, без улыбки, но расспрашивать, почему сказал ее и что она означает, не стоит, здесь, на этой террасе, в присутствии Мадо — совсем не стоит, у нее сегодня будет достаточно времени на вопросы и… ответы.
Она надела его любимое платье, темно-синее в крупных белых цветах, белые носки и белые полотняные туфли.
Эстер, как всегда по утрам, возилась со своими грядками.
— Вы надолго? — спросила, не вставая с колен, заслонившись от солнца ладонью.
— Спросите у капитана, он ведь решает.
Взяла весло и пошла к калитке.
С этой женщиной я знакома десять лет, и она для меня осталась загадкой. Я знаю ее так же мало, как в первый день. Очевидно единственное: она не любит меня тоже, но, в отличие от застенчивой и деликатной Мадо, не считает обязательным скрывать свои чувства, когда мы наедине.
Ветер был восточный, с океана, он умело управлялся с парусом, и они быстро вышли сначала к Верхним шлюзам, потом в Круглое озеро. Где-то на западе, над Верхним озером шел дождь, на горизонте темнело серолиловое пятно.
— Ну что, пойдем вверх или?.. — это была первая фраза за все время пути.
— Давай, как ты решил дома, дождь уходит.
Над заливом Фладвуд стояла огромная радуга, и они прошли прямо под ней. Потом он взял восточнее и направил шлюпку к лесистому острову в Длинном заливе. Их острову.
Сюда редко причаливали другие яхты. Обычно те, кто попадал в Длинный залив, проделав долгий путь, стремились на север — к цивилизации, к гостинице, ресторану, венскому кофе с яблочным паем. А для тех, кто шел с севера, с Верхнего озера, причаливать было рано.
Заветное место — маленький песчаный пляж, причал, обложенное камнями кострище. Она взяла то, что он любил, — молоко, фрукты, ванильные булочки, мюнхенские сосиски. Специально ездила на Верхнее озеро, где была немецкая лавка.
Пока он пришвартовывал шлюпку, расстелила на белом нежном песке большую вышитую салфетку, разложила снедь.
— …Как аккуратноРазложен по столу узорный плат.И как песком посыпан пол опрятно!Ты превратила скромный уголокРукою чудотворную в чертог,
— продекламировал он, подойдя. Их любимая игра: находить подходящее из «Фауста», но сейчас его голос не звучал как виолончель или как альт, в нем проступало что-то безжизненное.
— Ты никогда не забываешь взять то, что я люблю, а Элеонора всегда забывала. Брала наугад. Разведу костер.
Это тоже было необычным, да, он иногда по нескольку раз повторял конец фразы, но никогда по-старчески не комментировал своих действий.
«Бедный мой, — подумала, украдкой глянув в его сторону. — Бедный, бедный Генрих, бедная Гретхен!»
— Я не спросил тебя о дне отъезда, — сказал он, нанизывая сосиски на шампур. — Уже назначен?
— Через месяц из Сиэтла уходит пароход, надеюсь, что успеем.
— Надеешься? — он встал и ушел к костру, чтобы положить шампуры на огонь.
Так, на расстоянии, разговаривать было легче.
— Надеюсь, потому что еще не приступали к упаковке скульптур… ну, и того немногого, что я решила взять с собой.
— А что будет с твоими крысами? — он подошел, налил кофе, взял булочку и, повернувшись к ней спиной, стал смотреть на радугу.
— Это ужасно, но их придется оставить, карантин слишком долог. Их берет Глэдис. Мои Снежок, Крошка и Тучка осиротеют.
— Ничего. Конни их любит и будет хорошо ухаживать за ними, а кроме того, им все равно скоро умирать и хорошо, что ты не увидишь этого, впрочем, как и моего ухода.
— Пожалуйста, не говори об этом.
— А что за тайна? Тайны нет. Мне почти семьдесят, пора и честь знать… О, идиот! Наша еда!
Вернулся с почти обугленными сосисками.
— Первый раз прозевал, первый раз за десять лет… проклятые эмоции… я всегда умел выключать их, как кран, а с тобой не получается…
— Ничего, они очень вкусные поджаристые. И все остальное, что ты делал эти десять лет, было прекрасно. Ты все всегда делаешь прекрасно. Даже удивительно. Ведь ты плохо управляешься с парусом, не знаешь навигации и мореходных сигналов, у тебя никогда нет карт и спасательного жилета, и все-таки ты — отличный моряк, ты здорово ориентируешься без компаса, предчувствуешь шторм и не боишься бури.
— Я и сейчас предчувствую шторм.
— Да, милый, никуда нам от него не деться.
— И ты зря меня утешаешь. Я — неудачник. Во всем. Как отец и муж, я потерпел фиаско. И в науке…То, что я хотел доказать, не получилось. А я потратил тридцать лет, лучше бы я был водопроводчиком. Наша любовь тоже… Зачем ты уезжаешь? Это связано с тем, что произошло в Канаде, с этим бегством?
Она почувствовала, как сердце глухо стукнуло и остановилось. Конечно, готовилась к этому разговору, но чтобы он повернулся так… Ну что ж, так, может, даже лучше, без предисловия. Она молчала, подыскивая слова.
— Я понимаю, здесь тайна. — Он положил руку на ее колено и смотрел своими огромными лучистыми глазами прямо ей в глаза. — Помнишь, я сказал тебе в нашу первую встречу, что самое глубокое и прекрасное переживание, которое может испытывать человек, — это ощущение таинственного. Это так, и ты, когда я тебя увидел, ты была — сама тайна. С первого взгляда я физически ощутил прикосновение к тайне. Но это была другая тайна, не та, что сейчас.
— Да. У меня есть тайна. Тягостная.
И она начала с давних времен, со знакомства с Бурнаковым. Но когда рассказала о письме из Сарапула, о муках отца и о том, как Бурнаков посоветовал показать письмо одному человеку из консульства, попросить у него помощи, и что из этого вышло, он вдруг положил ладонь на ее губы:
— Замолчи. Ты все врешь. Ты всегда была ужасной выдумщицей.
Она молча смотрела в его лицо сенбернара, сейчас — очень старого сенбернара.
Ей снился сон. Она на Ваганьковском кладбище. Одна. Сумерки. Стоит у открытой могилы. Вокруг густая зелень. Слышит чьи-то шаги по асфальту. Кто-то невидимый приближается к ней по дорожке, там, за кустами. Страх сковывает ее, и все же когда некто уже рядом, в густых сине-зеленых кустах, она отталкивает его ногой, отталкивает с силой и просыпается оттого, что наяву чувствует, как нога прикоснулась к чему-то мягкому.