Я слышала, как щелкнула задвижка, которой мои девчонки пользовались, прячась друг от друга в горячке малолетних драк. «Частное пространство, падла, охраняет», – подумала я и поняла, что тоже с удовольствием заперлась бы от нее.
Она почему-то генерировала во мне тоску, экзистенциальную тоску, которая налетает, как сорвавшаяся от ветра простыня с бельевой веревки, и оборачивается вокруг тела густой больничной белизной.
Всю предыдущую жизнь у Димки сестры не было! Его генеалогическое древо с бойкой рязанской мамкой и еврейским папашей-математиком я знала лучше, чем порядок кастрюль в кухонном буфете. Мы еще в дооктябрятском детстве определились друг к другу как брат и сестра и тянули эту лямку сквозь юношеский флирт и студенческий дежурный секс. Собственно, у меня был родной брат, но он никогда не выходил из роли семейного тирана, и, назначив его «плохим братом», я назначила соседа Димку – «хорошим братом». Такое распределение ролей устроило всех; и мой брат, рядовой солдат дворовой дедовщины, за всю жизнь не дал Димке ни одной оплеухи, считая его придурком с папочкой для сольфеджио.
Димкина мать, добротная провинциальная тетка, преподававшая в старших классах труд девочкам, истязала единственного ребенка музыкальной школой и, не сломай кто-то из наших ему палец в седьмом классе, донесла бы бедного Димку в зубах до конкурса Чайковского. Уж эти невостребованные судьбой мамашки, месящие потными ладонями вместо собственного жизненное пространство детей!
Жила бы себе в деревянном домике с геранью и фарфоровой лыбедью на подоконнике, жалела бы мужа-пьяницу, работала бы озеленителем в ЖЭКе, – никогда не пришло бы ей в голову будить ребенка за два часа до школы речевкой «Вставайте, граф, вас ждут великие дела» и сажать за «Красный Октябрь», который она совершенно искренне считала музыкальным инструментом, а не мебелью. Жила бы себе в деревянном домике, не охомутай Димкиного рассеянного папашу, вечно семенящего куда-то с потертым кожаным портфелем, знавшего по именам все звезды и путавшего по именам соседок, будя этим антисемитские настроения. Там, между геранью и лыбедью, ела бы свое внятное провинциальное бабское счастье по имени «все как у людей» и не разлиновывала бы жизнь сына и мужа по клеточкам странного, не дающегося в руки понимания городского мира, и не заполняла бы клеточки крепкой крестьянской ладошкой, как любимую клумбу около школы. Нянчила бы сейчас внуков, а не лежала бы на Хованском кладбище, уйдя от инфаркта, полученного в боях с сыном за его право эмигрировать.
Да и у меня нервы были бы покрепче, не сочись Димкина музыкальная эволюция со спинки «Красного Октября» на пятом этаже в спинку моей кровати на четвертом и не оплодотворяй мой ежедневный утренний сон программными произведениями от «Петушок, петушок – золотой гребешок» до «Венгерской рапсодии».
Ежеутренняя схватка музыкального наследия с деревянными от недосыпа пальчиками проливалась золотым дождем на нашу кухню, где отец заваривал чай, курил и просматривал газеты; на нашу ванную, где мать вынимала из крашенных хной до дурного цвета волос голубые обрубки бигудей; на нашу большую комнату с разобранной софой и кондовым хрусталем в серванте, означавшим хрущевское благоденствие; на детскую, где, разгороженные книжными шкафами, спали по своим углам я и брат, одинаково ненавидя пузатый будильник, школьную форму и родительское насилие, но совершенно по-разному относясь к остальным компонентам мироздания.
– Моцарта сделала дисциплина, – говорил отец, улыбаясь в усы.
– Мальчик совсем зеленый, представляю, какой у него гемоглобин! – возмущалась мать и добавляла свое любимое: – Пустите Дуньку в Европу!
Нельзя сказать, что наша хрущевская новостройка особенно напоминала Европу, но Димкина мамаша, окончившая после войны курсы озеленителей, назначила себя местной Шанелью: отчего не было спасу ни дворовым клумбам, ни ее платьям и прическам, в которых самый терпимый редактор убрал бы ровно половину.
В башке у нее всегда было свое кино. Она стоя разговаривала по телефону, потому что первый раз увидела его взрослой тетенькой, и поджигала духовку для пирогов свернутой в трубочку страницей из Достоевского. Однажды в школе она увидела, как я, дежуря по классу, мою полы, с отвращением водя мерзкой шваброй по линолеуму гнусного цвета, завизжала как белуга, сдернула тряпку и начала тереть пол, задрав к потолку мощную учительскую задницу.
– Не смей филонить, а то год будешь дежурной! Ты что, не видела никогда, как мать пол моет? – вопила она.
– Никогда, – призналась я, потрясенная несоразмерностью собственного проступка и высоты ее крика.
– А кто же в вашем доме полы моет?
– Рая с первого этажа.
Дворничиха Рая приходила мыть полы, окна и чистить сантехнику, зарясь, кроме денег, на пустые бутылки и ношеные вещи.
– Понятно, – ответила Димкина мать и с тех пор до конца жизни здоровалась с моей матерью сквозь зубы. Конечно, она была не виновата, что выросла там, где «прежде, чем брать девку замуж, смотрят, как она полы моет», но ведь свой устав она, мигрантка, навязывала мне, дочке интеллигентной москвички, у которой для мытья полов со дня рождения в той или иной форме уже была ангажирована своя такая же мигрантка.
Как-то она выследила нас с Димкой за грязным делом… Как у всех подростков нашего поколения, у нас были нездоровые отношения с телефоном: мы набирали случайные номера, вступая в глумливые телефонные связи, назначали липовые свидания и интриговали с одноклассниками, примитивно хулиганили. «Здравствуйте, с вами говорят с телефонной станции, вы хорошо меня слышите? А теперь дуньте, пожалуйста, в трубку. Спасибо. Плюньте, пожалуйста, в трубку. Спасибо. Сложите, пожалуйста, телефонный шнур вдвое. Спасибо. А теперь засуньте его себе в жопу!» или «Здравствуйте, с вами говорят из ЖЭКа. Произошла авария, через десять минут у вас будет отключена горячая и холодная вода. Скорее наберите полную ванну. Здравствуйте, это снова из ЖЭКа. Вы уже набрали воды? Спасибо, пошире откройте двери, сейчас к вам приведут купать слона!»
Мы попались на слоне, Димкина мамаша подслушала его во всех подробностях с лестничной площадки, впившись ухом в замочную скважину, после чего Димка был зверски бит ремнем, а мне на месяц закрыли дорогу в верхнюю квартиру.
– Конечно, телефон для другого, но бить ребенка так, как будто он украл кошелек, этого я не понимаю, – полулиберально прокомментировал мой отец.
– Что ты хочешь, если ее бабушка и дедушка были крепостными, – фыркнула мать, обожавшая собственную родословную.
Все это да, думала я… Но сестры у него не было! И, вынимая из памяти, как из компьютерной графики, эпизоды лица этой хабалки Дин, отчетливо синие глаза – против черных Димкиных, горбатый нос – против Димкиного античного, светлые волосы – против Димкиных темных, нездорово здоровые американские зубы – против Димкиных обычных и накладные алые когти, я ощущала детскую ревность, потому что ни с одним существом в мире не собиралась делить совершенно ненужного мне Димку.