лошади в конюшнях, у двери отдает честь дежурный.
— Точно так, ваше сиятельство! Собираются.
Плывет над декабрьским Петербургом золотой кораблик на шпиле Адмиралтейства. Топчутся по снегу озябшие мятежные солдаты у Медного всадника, против них горячат лошадей кавалергарды, прохаживаются перед полками офицеры — все полки могут быть ненадежны. Толпа на морозе притихла, прячутся в поднятых воротниках озябшие носы.
Стоят.
В теплой комнате Катя репетирует пластические позы. Мольба — подняты и колеблются тонкие руки. Отказ — раскрытые пальцы прижаты к лицу, голова отвернута, стопа в грубошерстном чулке как можно изящнее тянется на носочек.
На двор конногвардейских казарм лениво падает редкий снежок.
— Где гвардейцы? Мой Бог, сколько мне еще ждать?
Дежурный, со всей преданностью — во фрунт, руки по швам.
— Не могу знать, ваше сиятельство! Собираются! Сей минут седлать пошли!
Милорадович набирает побольше воздуха в грудь.
— Да видал я в таких и во всяких видах и гвардейцев твоих с конями, и командиров ваших, и сволоту эту на площади со всеми ее завихрениями! Дайте мне лошадь!
Обомлев, дежурный тихонько свистит ему вслед — кучеряво загибает его сиятельство… У ворот мнется растерянный молодой адъютант с гнедым конем в поводу, расцветает улыбкой, когда Милорадович пристально смотрит ему в глаза.
Конь не строевой, а хозяйский и дурноезжий: стоит занести ногу через седло — прыгает вперед, хочет бить задом. Ахнув, адъютант хватает коня под уздцы, виснет на морде.
Разобрав поводья и поправляя перчатку, Милорадович усмехается.
— Мой Бог! И на том спасибо, Конная гвардия!
Адъютант отчаянно краснеет.
— Простите, ваше сиятельство…
Его уже не слышат.
Экзерсис продолжается.
Катя репетирует коду. В маленькой теплой гостиной не развернуться, а потому короткими шажками — по кругу, вдоль стен, пируэтами и не прыжками — лишь обозначением, колебанием подола короткой юбки… Поклон. Выход. Все с начала. Плавно вскинуты руки, вверх и вперед, с мольбой — к окну, в котором дробится по крышам, сияет сквозь тучи низкое зимнее солнце Петербурга.
У Медного всадника — уже не каре, а толпа. Первый круг — чернь, зеваки. За ними — окружившие восставших императорские войска, но с зеваками за спиной. Выходит, уже сами в окружении. На лесах Исаакия черным-черно от рабочих, под руками у них камни и бревна, что в любой миг могут полететь в солдат. А вот следом, за полками, верными императору, колышутся примкнутые штыки московцев и лейб-гренадер. Мятежники сбились в кучки, многие опустили оружие, гомонят и болтают.
Плывет через толпу дурноезжий гнедой конь, бешено грызет железо, норовит стать за повод и вырваться. От борьбы с ним уже жарко даже без шинели. Дать бы шпоры, толкнуть на руку — но шпор нет, Милорадович нынче верхом не собирался.
Где-то в теплой гостиной стоит, замерев и задумавшись, Катя, глубоко и ровно дышит, настраивая себя на нужный для партии лад.
Горят в низком солнце бриллианты орденов на мундире, блестит рукоять наградного оружия. Чужая лошадь и парадная шпага — вот все, что досталось военному губернатору для усмирения солдатского мятежа. Полуодержками успокоив гнедого, он освобождает руку, чтобы разгладить, привести в порядок потрепанный галстук. Твердо правит коня на солдат.
Его выход!
Затихает площадь, замирают мятежники. Расступаются, шепчутся, становятся во фрунт и торопливо оправляют шинели. На многих лицах едва ли не радость — ему все-таки верят.
— Солдаты!..
Тишина. Мертвая, почтительная, только лязгают ружья, поднимаясь от ноги на караул, да скрипит под сапогами снег, когда ряды равняются, смыкаясь.
— Солдаты! Кто из вас был со мной под Кульмом, Лютценом, Бауценом?.. Под Бородино и Красным?..
Он называет сражения. За четвертым десятком изумляется сам — неужели и правда так много?.. Пятьдесят штыковых и ни царапины — он везучий! Может быть, повезет и сегодня.
— Кто из вас был со мной, говорите?! Кто из вас хоть слышал об этих сражениях и обо мне? Говорите же, ну!
Над площадью тихо, и даже гнедой присмирел и лишь катает трензель на языке.
— Никто? Никто не был, никто не слышал?..
Милорадович медленно снимает двуугольную шляпу, бросает на снег. Крестится — размашисто, плавно, будто под счет. Он не считает — он чувствует, как хороший актер чувствует публику и оркестр.
— Слава Богу! Здесь нет ни одного русского солдата!
В гробовой тишине мятежники начинают переглядываются.
— Офицеры! Из вас уж, верно, был со мной кто-нибудь? Офицеры, вы-то все это знаете?.. Никто?..
Со стороны прилетает вдруг дерзкое:
— Вы и сами, ваше сиятельство, есть предначатия участники!
Он не ищет взглядом, но гнедой пляшет под шенкелем, перебирая черными ногами, крутится на месте. В переднем ряду стоит Оболенский, в руках — солдатское ружье, в глазах презрение. Через губу бросает:
— Уезжали бы, ваше сиятельство, вам здесь опасно…
Отклоняясь в седле, чтобы удержать гнедого на месте, Милорадович вскидывает руку. На Оболенского он больше не смотрит.
— Бой мой! Благодарю тебя, Создатель, здесь нет ни одного русского офицера! Если бы здесь был хоть один солдат, хоть один офицер, вы бы знали, кто есть Милорадович!
— Оставьте солдат, ваше сиятельство! — кричит Оболенский, срывая голос. — Они делают свою обязанность! Прочь!..
Его никто не поддерживает, и крик затихает в пустоте. Все смотрят только на Милорадовича, они уже преданы ему как раньше, будто не рвали с плеча шинель, не избили кучера, будто не отправлен он к ним на вернейшую смерть…
Вылетает из ножен парадная шпага и, перехваченная в воздухе за острие, повисает над площадью. Милорадович читает вслух, звонко, торжественно, нараспев:
— «Другу моему…» А? Слышите ли? Другу!.. Что Милорадович не мог бы предать друга, знает весь свет, но вы о том не знаете! А почему?.. — вбросив шпагу в ножны, он вновь поднимает руку, обводит взглядом стройные, подтянутые ряды. Тишина над площадью мертвая, от Невы до Исаакия. — Почему?.. Потому что нет здесь ни одного офицера, ни одного солдата! Здесь мальчишки, буяны, разбойники! Мерзавцы, осрамившие русский мундир, военную честь, название солдата! Вы — пятно России! Вы преступники перед царем, перед отечеством, перед Богом!..
Пляшет под шенкелем гнедой, крутится перед каре, вот-вот готовый сорваться. Оболенского нет, нет и других — никак, разбежались? Штыки горят стройными линиями, солдаты тянутся, замерев, сжимают ружья под приклад, неотрывно смотрят ему в глаза. Они — его. В его руках, в его укоряющем голосе.
— Что вы затеяли? Что сделали? О жизни и говорить нечего, но там… — жест в небо. — Там, слышите, у Бога, чтобы найти после смерти помилование, вы должны сейчас идти, бежать к царю, упасть к его ногам! За мною, все, слышите? За