В пятьдесят восьмом собрались ехать в Ленинград, Баболя волновалась перед встречей с городом своей молодости. Но поездка не состоялась: умер Семен Маркович. Баболя тихо билась головой о спинку кровати; по мордам львов и грифонов текли ее слезы. В Ленинград больше из суеверия не собиралась, хотя и мучительно скучала. В счастливых снах ей снились Русский музей, ведро с тряпкой и исчезнувшая молодость. Выйдя на пенсию, Баболя стала сидеть за скромную плату с детьми, которых ей подбрасывали соседи и знакомые. Ненавязчиво обучала их манерам, правильной речи и любви ко всему прекрасному. И рассказывала им о Ленинграде, о белых ночах, мостах, адмиралтейской игле и прочих чудесах.
Он, ставший с ее легкой руки Сережей, был уже в «последнем эшелоне» ее воспитанников. Он помнил, как к ней приходили взрослые люди, приносили цветы и целовали ей руку. В девяностые почти все они разъехались; многие выбрали Ленинград, ставший уже Питером. А он остался. Пару раз не слишком удачно женился, занимался бизнесом: кафе, пельменная, еще кафе… Была квартирка в центре, был старый, колониальной постройки, дом, машина, само собой. Художник, делавший второе его кафе (тоже баболинский «кадр», и тоже потом дернул), предложил оформить интерьер в стиле ретро. Натащили старых столов, стульев, приволокли комод, развесили старые фотографии, картины… Что-то – с толкучки, что-то купили у знакомых; один стул работы Семена Марковича пожертвовала Баболя. Оглядев результат, он понял, что это как раз то, чего душе не хватало: в нем проснулся коллекционер.
Он начал жадно собирать исчезающую обстановку. Громоздкие люстры, половики, тарелки, целые и с тонкой, как волос, трещинкой. Вышедшие сто лет назад из моды платья и пиджаки на ватине. Затвердевшие детские соски-ромашки и фотопортреты со следами неумелой ретуши.
Все это он хранил в доме, который все больше напоминал музей. Он так и называл его про себя – Русский музей; основные его экспонаты были задешево куплены или получены в подарок у уезжавших русских. Со временем, когда они все уедут, а оставшиеся растворятся среди местных, он откроет частный музей. В него будут приходить люди и удивляться.
Это было второй причиной его заездов, раз в полгода, к Баболе. Он собирался приобрести всю ее обстановку, от чайного сервиза до тапок с помпонами. Но главное – кровать. Кровать, на которой он пару раз в детстве тайно лежал (детей Баболя на нее не пускала).
Он просидел у Баболи час. Длинное солнечное пятно ползло по кровати, освещая все новые красоты. Весь час Баболя говорила о Ленинграде и о своем решении повидать его перед смертью. Ее повезут в кресле-каталке, она так решила. Уже выработала маршрут; она хочет, чтобы он его послушал. Ее провезут по Невскому, потом завернут к Екатерининскому каналу… да, он теперь имени Грибоедова. Вода там точно зеркало, и очень забавные чайки. Их можно покормить хлебом, она кормила их раньше, и еще голубей. Голубей ели в блокаду. Она рассказывала ему про блокаду? А потом надо повернуть направо, там уже музей, ее вотчина. Там мраморная лестница, которую так легко и приятно было мыть, там картины, там великий Брюллов. А после этого можно уже умереть, правда, Сереженька?..
– А что, ее совсем нельзя свозить в Питер? – спросил он Яло, уже обуваясь в коридоре. – Я бы помог… деньгами…
Туфли никак не надевались; рожок остался где-то в комнате.
– Да ее, блин, вообще с кровати трогать нельзя, – скривилась Яло. – В больницу даже не берут, с ее диагнозом…
Он резко притянул к себе Яло. Она освободилась, поправила волосы:
– Не надо… Не сейчас.
Он не стал спрашивать «когда». Попрощался, завязал шнурки и вышел. С Яло они уже договорились насчет обстановки.
Вскоре после этого Баболя позвала ее к себе в комнату. Лил дождь. Кровать казалась темной.
– Я умираю, – тихо объявила Баболя.
Яло подошла, села на край кровати.
– А как же Ленинград? – спросила, помолчав.
– Так вы же меня уже свозили… – Баболя погладила ей руку. – Все, повидала его, теперь можно и…
Яло быстро вышла на кухню, поискала сигарету. Позвонила оставшейся родне, оставшимся баболиным воспитанникам, бросила сообщение на «Одноклассники». Еще раз позвонила Сереже, но он не отзывался. Швырнула окурок в ведро, обмоталась шарфом и пошла к Баболе.
А Сирожетдин, он же Сережа, шел в это время вдоль канала Грибоедова. Легкие снежинки летели навстречу и гасли на его лице. Внизу бесшумно качался канал, вода еще не успела схватиться льдом. Покрикивали чайки, и он улыбался их крику.
Он прилетел сюда через три дня после заезда к Баболе; выходя от Баболи, получил приглашение. Один из друзей (тот самый художник) звал его на свадьбу. В Питере, как-то получилось, он еще не бывал. В Пулково его встречали, повезли через город. Город придавил его своей красотой. До свадьбы оставалось несколько пустых дней, он гулял по центру и благодаря Баболиным рассказам отлично ориентировался. Успел познакомиться с девушкой. Нет, пока ничего серьезного, посидели в кафе, поговорили. Договорились о встрече. Она пришла. Теперь она шла рядом с ним; дома, покачиваясь, плыли вдоль ее лица. Он слегка оттопырил руку в локте, как его учила Баболя, и почувствовал, как в возникший проем легко проникла женская ладонь в перчатке.
Сообщения он эти пару дней не проверял и не отвечал на звонки: подождут.
О том, что Баболи не стало, узнал только на свадьбе. Там пришло еще несколько «баболинских», помянули, сбившись в кружок. Стали скидываться на памятник. Он вышел и стал звонить Яло. Объяснил ситуацию, извинился. Сказал, что привезет денег. Поинтересовался насчет обстановки.
– Все на месте. – Яло зевнула, там была уже ночь. – Приезжай скорее…
Яло не стала говорить ему насчет кровати. Приедет – узнает.
Кровати уже не было.
Когда на похоронах ее потребовалось немного сдвинуть, она рассыпалась.
Пришедших было много. Многие еще помнили Баболю. Каждый унес с собой на память по фрагменту развалившейся кровати. Яло обнаружила это не сразу, а обнаружив, махнула рукой. Эту кровать она ненавидела.
Наверх!
Утро в девятиэтажке.
Обычное утро в самой обычной девятиэтажке. На первом этаже пахнет жареным луком, открывается дверь, дети уходят в школу. Прощаются, топают вниз, дверь закрывается, запах лука остается.
На пятом этаже оживает железная дверь, выходит Сухроб-ака[1]. Белая рубашка, черный галстук, запах дезодоранта. Очень похож на начальника, для полного сходства только чего-то не хватает. «Та-а-ак!» – говорит Сухроб-ака. Вот теперь, после этого «та-а-ак!», он уже совершенно начальник, даже муха, ползущая по дверце лифта, останавливается и поглядывает на него с почтением. А может, просто его белой рубашкой заинтересовалась, кто ее знает?
«Кисочки! Кисочки! Мои кисочки!» Открывается дверь на восьмом, и две кошки, вернувшиеся со своих ночных занятий, ракетами залетают внутрь. Выглядывает седая голова в очках, присматривается, втягивается обратно, тарахтит замок, звякает цепочка.
На втором этаже начинается уборка. Машхура-хон, двадцать два года, ведро, тряпка, ручьи по ступенькам.
«А-а, убираемся? Субботник делаем? – спускается с третьего Рыхсыбой-ака, он же Шпион Иваныч. – Правильно. Молодец. А воды зачем столько? Как какой? Воду экономить надо. Вода – наше богатство. Аш-два-о! Всему вас, так сказать, учить приходится!»
Машхура-хон смотрит ему вслед, отжимает тряпку, вздыхает.
В этот момент на седьмом этаже происходит борьба: пухлый мужской палец борется с кнопкой вызова лифта. Давит на нее, теребит, постукивает, скребет ногтем. Кнопка горит нежным рубиновым светом, лифт не шелохнется. Палец наносит еще несколько ударов и исчезает. Появляется кулак и бьет по красному огоньку. «Мама! Мама, лифт опять не работает! – Олим-ака дует на отбитый кулак. – Позвоните вашему лифтеру!» – «Почему это он мой? – Появляется Бриллиант Садыковна в махровом халате. – Весь подъезд на лифте катается – а как звонить лифтеру… Сам вот возьми один раз и набери номер, как мужчина… Э, это что такое? Опять синюю рубашку надел? Влюбился в нее, что ли? Целую неделю одну рубашку таскает, видел бы это твой покойный отец! Тридцать пять лет, а до сих пор ни кандидат наук, ни внуков мне на старость лет не обеспечил, и все в одной и той же рубашке!» – «Мама. – Олим-ака складывает ладони и поднимает брови. – Я вас прошу… Нас сейчас весь подъезд слушает…»
«А, Олим-ака! – Сверху спускается Сухроб-ака. – Добрый день, добрый день! Бриллиант-опа, как здоровье, как успехи?» – «Какие успехи… – отмахивается Бриллиант Садыковна. – Давление, радикулит, сын никак не защитится, а тут еще лифт не работает». – «Да, – кивает Сухроб-ака, – лифт – это проблема. Помните, как Марлен-ака застрял?» – «Какой Марлен-ака? Из двадцать седьмой, что ли?» – «Как раз под Новый год. Лифтеров нет, гуляют, так весь праздник, бедный, и просидел. Только первого января на свободу вышел». – «А-а, ничего, ему полезно было, – говорит Бриллиант Садыковна. – Хоть один праздник пьяным не напился. Теперь, говорят, вообще пить бросил… (Олиму, вполголоса: «Вернись, говорю, домой, перемени рубашку»). А помните, как Кадыржон с Машхурой, Малики-опы внучкой, в лифте вдвоем застряли? Два часа там провели, пришлось потом их поженить, чтобы в махалле разговоров не было…» – «Они, кажется, и до этого встречались». – «Встречаться – одно, а тут два часа в совершенно изолированном помещении. А вы знаете, какая сейчас молодежь! То-о-олько отвернешься – уже черт знает чем занимаются!.. Эх, ладно, пойду лифтеру звонить…»