Слушала. На лбу морщинки. Сердилась.
- А Россия?
- Что Россия?
- Сам понимаешь - что Россия; говорю, без перьев. Народ русский.
- В перышках, в перышках, Ирина Макаровна, в сереньких. Птица большая, а перышки воробушкины. Ну и хвост распускать за грех почитает. Стой! Вон она, София.
- Эта? А что в ней красивого? Как пень грибной. Так старосветские помещики домики свои кладовушками облепляли. И как это умудрились твои турки! Не хочу осматривать. И куда вез? Поедем лучше опять на Золотой Рог.
- Не шали. Это храм Премудрости. Люди Божью премудрость нашли и дом ей воздвигли. И сказали: наша она, премудрость Бога. Другие люди пришли; нет говорят, какая там премудрость; нет Бога кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его. Передрались, конечно. Надо же посмотреть, как новые хозяева устроились. Да это что... Архитектура... хоры, каких свет не видывал... Идем, идем!
В главные двери не пустили. Разноязычными отрывками фраз объяснялись. Оборвыши предпапертные молчаливые злобно и насмешливо оглядывали, с камней не поднимаясь.
Нельзя. Не тот день, не тот час.
Отходя, говорил Виктор хмарый:
- Ну завтра. И пораньше.
Турок молодой, мимо идущий, бойким шепотом хромающе-французским объяснять принялся, что все порядки здешние знает, что пройти всюду можно.
- В малую дверь. В узкую дверь. А я на заводе служу.
Кольцом железным стучали, в щелку переговаривались. Звон серебряных денег. Торг поспешный. Вошли, ноги в туфли большие всунули. По циновкам, по коврам шерстяным скользили, бормотание качающихся турков слыша в каменной дреме храма. Взоров те на гяуров не обращали. Из полутьмы подколенной в свет вышли, под многие узкие окна подкупольные. Четыре щита, круглые, многосаженные, ярко-победно глянули с высоты из четырех углов. И больно было глазам Виктора от черных, от прыгающих и змеящихся букв турецких, сплетавших узор молитв на круглых железных щитах. В чуть видный высоко-высоко на камне кровавый след руки вглядывались. Мухаммед - великий завоеватель, Мухаммед - пророк на черном коне в храм побежденной Премудрости въехал. По холмам трупов скакал черный конь. И высоко-высоко ввез победного. И правой рукой сгреб Мухаммед с одежды своей сгустки крови вражьей, крови последней битвы, и руку приложил к устою каменному высоко-высоко. Теперь крепко будет. И страшны, и злобно-радостны были крики вокруг и за стенами. Так говорит предание.
На хоры поднялись, на широкие. И ожидали глаза зачарованные, что сейчас вот по чуть волнистому мраморному полу понесутся в три ряда золоченые колесницы древности, сказки царей.
И молча глядели на стены, где сбиты грубо, рукой не таившейся, мраморные орнаменты - символы побежденной Премудрости. И в полушатре великой апсиды угадывали глаза под слоем извести черты громадного лика сына побежденного неба. И мысль Виктора, молчаще вбиравшего образы храма, без воли его шептала:
- Для земной вечности мраморной мозаикой сотворен здесь. И ныне замазан подлой известью. Дня одного много, чтоб соскрести ее тупою лопатой.
Но бесстрастием лицезрения душил шепотную мысль.
Долго бродили и там, и здесь, и вверху, и понизу. Теряли туфли подчас с ног непривычных. Нежданно наталкивались на простертых молитвенно турков. И ни одним взглядом недоуменным не подарил пришельцев никто из отдававших час тот в жертву своему богу. Будто и не было их здесь, недоуменно ненужных собак, здесь, на пепелище их давней славы.
Вышли под солнечно-голубое небо. Звон серебряных монет опять.
- Какая мудрость. Какая стройность замысла. Вот она – победа архитектуры над всеми искусствами. Здесь статуя помешает, здесь картина не нужна. Артист сказал: построю дом. И вот дом, как статуя, которой не нужно ни раскраски, ни золота, ни драгоценных камней.
- А тебе не жаль, Виктор, тех мозаик?
- Я же говорю... Нет, каков принцип освещения! Не много храмов на земле, в которых выдержана пропорция окон не в ущерб свету. У нас как! Или стеклянные ворота, или тьма. И ведь не полумрак, как умышленный эффект, а просто случайная полутьма, мешающая разглядеть замысел.
- В Индии мы видели...
- Об Индии не говорю.
И грустно стал молчалив. И хмарь не сходила со лба, пока ехали на пароход.
В длинной столовой зале корабельной обедали шумно и весело. Страх морской болезни, в открытом море такой всесильный и воющий, в тихом порту забывается, будто не было и не будет его. Это как самый черный страх - ночной сон смертный люди рассказывают, смеясь при свете милого им солнышка.
Сидели за столом длинным, белым и старые женщины, наряженные и нарумяненные, прятавшиеся по каютам. Легко и весело летали разноязычные слова о дневных прогулках по Константинополю. Еще сутки простоит здесь пароход. Немало слов и о России. И часто:
- Odessa... Odessa...
И о Черном море слова. О бурном Черном море. Мгновенно ужасаясь, с трудом выговаривали:
- Тарханкут.
Еще вспоминали часто про солдат с ружьями и в фесках, дремавших в лодке день и ночь у борта парохода. Говорили, кто смеясь, кто негодуя. И опять:
- Тарханкут.
И в голосах чужеземцев чуялся страх киммерийской тьмы.
Как всегда, рядом сидели Ирина и Виктор, с недавними знакомыми мало говорили, отвечая кратко и друг другу.
Родина, вот близкая, из вод морских встала-поднялась истуканом необъятно-громадным, из скалы вырубленным, так давно-давно вековечным, будто и не человечьи руки сделали то. Как Керубийн[2], бог иной страны, являет скала та вид человека и зверя. А зверочеловек - бог дикий. А лицезреть бога страшно и во сне. И жизнь тогда теряет привычную ценность. И час тогда не час. И год тогда не год.
К вечеру бродили двое по узким, по кривым улицам - коридорам западного берега. По ступеням тяжелым поднимались и спускались. Собак бурых, облезлых обходили, еще дремлющих.
- Виктор, я вспомнила Яшу.
- Ну?
- Страшно мне, Виктор.
Помолчали, стуками каблуков по камню будто вызывая могущего ответить на затаенные думы.
- Наверно скоро совсем здоров будет.
Виктор сказал скороговоркой и постучал чуть в грязно-белую стену дома.
- Смотри. Хоть бы пару окон на улицу прорубил подлец! Нет! Туда куда-то, в сад свой глядит, а улица для него помойная яма. Собак напустил и отгородился. Вот он Восток. А ты тогда говорила про Софию. Пристройки и облезло все. Нет, здесь без фасадов.
- А Золотой Рог...
- Заказное и показное. Почти сплошь европейцы строили.
- Стой! Куда мы идем! Забыл, что нам про собак говорили? Поздно. Загрызут.
- Не сейчас еще. Это они когда темно. Смотри, вон люди идут.
- Дурацкая страна. Священные собаки. Днем спят, ночью пройти нельзя. Ислам! Мухаммед! Страшно мне здесь. Страшно... Да! Я про Яшу. Выздоровеет, говоришь?
- Тебе что же, собак страшно или за Яшу боишься?
- Собачьим страхом боюсь, а думаю про Яшу. А за кого боюсь? За себя, наверно.
Сказала не сразу. И в лицо Виктора заглянула надолго глазами скосившимися, не открывающими души. А говорила - как золотым молоточком била в стекло размеренным боем. Виктор сказал, а оба рядом шли, не замедляя шага:
- Яша будет здоров.
В прошлое ли в свое глядел, в давнее, в грядущее ли. Но не видел стен нынешних коридора-улицы, стен не показных, грязных.
- Майя! Майя!
- Что, Виктор?
- Нет, так... А вот что! Хотела бы ты после этой жизни еще жить и еще, и еще в разных существах?
- Это как те верят? Почему же нет. Только ведь толку никакого. Они верят, что в будущем переходит душа и в животных, и в людей. Но утверждают, что и раньше жили в ком-то еще и еще, без конца назад. Жили и не помнят. Я вот не помню же. Какой же толк, если и дальше так. Верь - не верь, хоти -не хоти. Я уж думала...
- Так не помнишь?
- А ты помнишь? Никто не помнит. Глупости.
- Адепты требуют поста и молитвы. Помнить, видеть - это условно. Вот не видим мы сейчас звезд над собою. А спустись в колодец - увидишь. Умно ли, у колодца стоя, кричать: нет днем звезд? Глупости! Так же во всем. Сколько колодцев мудрости! Мимо проходим, смеемся: ишь, дурак, в черную яму залез. А он из ямы из своей звезды видит, бога своего видит.
- Факиром заделаться хочешь? Тебе к лицу.
Сказала, и смех звенел в словах придуманный. Не ответил. Прислушивался к гомону близкому.
- Стой. Что там?
Направо, за переулком пустым и темным, звуки жизни многих людей.
- Туда.
Пошли. Скоро переулок кончился. Вступили в улицу горбатую. В стенах домов по обе стороны пробиты частые двери. Женщины, много женщин. Фата стыдливости лиц накрашенных не скрывает, на плечи кинута. Одежды пестрые, яркие; много коротких юбок, чуть пониже колен. Бродят женщины, воркуют улыбчиво, папиросами толстыми дымят; и парами ходят в развалку вдоль улицы, и группами у дверей сидят на ступенях, руками ленивыми, голыми, белыми тихо ласкаясь. И распахивались занавеси дверей часто, и в темнеющем нутре колебался лампадный огонек. И ворковали струны тихо. Вспомнил Виктор разговор с англичанином на пароходе.