Но приезжий возьмет и уедет, и забудет городишко, по недоразумению возникший и до сих пор не исчезнувший с лица земли. А вот что молодому человеку, в Чагодае выросшему, в этом болоте делать? К чему приложить недюжинную силу, от чагодайского молока и воздуха полученную?
Хорошо в Чагодае родиться, напитаться его соками, вобрать в себя запах его воды и вкус его ветра, набегаться по его улицам и наиграться в его игры, наглазеться на его звезды. Но настанет в жизни час, когда надо не мешкая, не задерживаясь ни на миг, отсюда бежать. Он не будет тебя отпускать, твой Чагодай, захочет привязать к себе, станет убаюкивать и ласкать, пугать страшными рассказами о чужой стороне и злых людях. Начнет оплакивать грязными улицами, соловьиными оврагами, тишиной, которую больше не услышишь нигде. «Где родился, там и сгодился», — зашепчет он беззубыми ртами чагодайских старух, таких древних, что они покажутся ровесницами не уходящего века, но всего тысячелетия и безмолвными и горестными свидетелями междуусобных браней и гражданских смут, набегов продотрядов и церковного раскола.
Но не дай Бог поддашься, уступишь обманчивому покою — не заметишь, как сгинешь, удобрив жирную чагодайскую почву, для того чтобы произрос на ней кто—то более сильный и смелый, кто, глядя на тебя, опустившегося, растерявшего порывы молодости, бесстрашно и легко рванет ввысь и ничего, кроме презрения или сожаления, твоя судьба у него не вызовет.
Ах, Чагодай, Чагодай, лакейская душа России, покорная, бабская, готовая отдаться всякому, кто силен и властен! Проклятое место, обманчивое своей приветливостью, как обманчива трясина, — надоумило же людей здесь поселиться, так близко и далеко от мира. Обитатели его суть мещане, дальше Чагодая ничего не видевшие и никуда не выезжавшие. Все интересы их — у кого что на огороде выросло, на каком из окрестных болот больше клюквы уродилось, почем ее сдают в коопторге и что на эти деньги купить можно. Картошка, грибы, клюква, карты да телевизор — вокруг этого и вращается чагодайская жизнь. А еще пьянство по домам, тихий разврат, и над всем этим, как вечный туман, как непроницаемый колпак, висит мертвенная чагодайская скука. Ничего яркого, примечательного, из ряда вон выходящего нет, а если появится — погубят, поднимут на смех, сломают или вытолкают, и нет в Чагодае никакой загадки и тайны — все выдумка и ложь. Ничем его скуку и безликость не пробьешь, все Чагодай стерпит и терпением перемелет.
Вот в таком городе я и родился.
II
Чагодайцем я был, впрочем, только наполовину. Мой отец Василий Григорьевич Мясоедов происходил из степной части России и вряд ли предполагал, что судьба занесет его в нашу глухомань. Отслужив в армии, папа поступил на факультет журналистики МГУ, по окончании которого блестящий и подававший большие надежды студент, умница и убежденный альпинист, он мог бы найти вполне пристойную работу в столице, однако незадолго до распределения трагическая любовная история пресекла его восхождение. Предполагаемая супруга моего батюшки поставила его перед выбором: либо я, либо горы, — и была убеждена в своем успехе, но ее возлюбленный отказаться от восхождений не захотел. Между ними случился разрыв, и отец сгоряча вызвался работать в районной газете «Лесной городок», выходившей в никому не ведомом и совершенно плоском Чагодае.
Первые полгода он что—то тщился доказать, работая как ненормальный, и «Лесной городок» можно было считать лучшей районкой на шестой части земной тверди. Но вскоре папа захандрил и пожалел о своем решении, как пожалела и оттолкнувшая его интеллигентная московская мармулетка, готовая принять своего избранника даже с ледорубом и крючьями. Однако, повинуясь партийной дисциплине, выпускник журфака вынужден был дорабатывать положенные три года по распределению.
Скорее от одиночества, чем по любви весной он сошелся с хозяйской дочерью, юной и невзрачной девушкой—почтальоншей, даже не подозревая, к каким последствиям в чагодайском царстве незаконная связь может привести. Когда девица ему поднадоела, немного освоившись на новом месте, папа было обратил взгляд на более привлекательных дам, но тут случилось непредвиденное, хотя и вполне ожидаемое. Девушка забеременела, и по навету ее матери, которую впоследствии подозревал чужеземец в организации интриги, история совращения юной почтальонши стала всем известна. Несчастный соблазнитель отправил прощальное письмо на Сивцев Вражек и согласился взять в жены не имевшую никакого образования и общественного положения и не отличавшуюся особой красотой девицу, как женится царский сын на лягушке.
Сказка оказалась ложью только наполовину. Полгода спустя он стал отцом. Роды жены проходили крайне тяжело. Не знали, кого спасать — мать или дитя, и страдание молодой женщины, которую за несколько месяцев супружеской жизни он успел если не полюбить, то оценить, почувствовав, что найдет в ней верную помощницу, страх потерять ее — казавшуюся совсем недавно обузой на великом жизненном пути — необыкновенно тронули его, в сущности, доброе сердце. Он пережил ужасные минуты в ту ночь, что провел в больнице у закрытой двери, за которой вытаскивали из небытия двух самых близких ему людей. Это чувство оказалось, увы, нестойким, и моя мать в дальнейшем многое претерпела от отца, но именно воспоминание о той ночи, измученное серое лицо мужа, остались самым острым, волнующим и счастливым в ее жизни до Купола, и благодаря ему она терпела все, ни разу не пыталась отца прогнать и не уходила сама, хотя поводов к тому он давал предостаточно.
Это был человек, недовольный всем на свете. Считал себя творческой личностью, будоражил общественность страстными статьями, отказывался от положенных ему продовольственных заказов и мелких номенклатурных благ, не сходился ни с одним из ответственных горожан, чем все время вносил смуту в устойчивую чагодайскую жизнь. В городе его считали чудаком, одни презирали, другие жалели, но и те, и другие боялись, что он нашлет на Чагодай ревизию. Никто его не понимал, и, не находя места в жизни, несколько раз в год батюшка мой уходил в запои. Начальство смотрело на его отлучки сквозь пальцы: папина слабость позволяла держать строптивого газетчика в узде и притормаживать наиболее резкие его публикации.
Время от времени, устав от попыток переустроить заповедный мир, папа вспоминал о своем отцовстве и принимался за мое воспитание. Но как все чагодайское, я был педагогически непригоден, и наши отношения с самого начала не сложились. Младенцем я орал, стоило ему взять меня на руки, слово «папа» не знал и, когда чуть подрос, звал отца по имени. Мать, как могла, смягчала шероховатости, в двухлетнем возрасте ребенка выглядевшие скорее комичными, отец надеялся, что со временем оголтелая привязанность сына к матери и неприязнь к нему пройдут, а покуда глубокомысленно рассуждал насчет эдипова комплекса и пропускал мимо ушей насмешливые реплики бабушки. Однако с годами непонимание усилилось, и папе стало казаться, что все в этом доме: и властная хозяйственная теща, и кроткая супруга, и даже сын, — находятся в заговоре против него.
Ему не нравилось, как меня воспитывали, — совершенно не по—мужски, кутали в три одежки, баловали и тетешкали, потакали капризам и растили изнеженное существо, в ответ на заботу благодарно отвечавшее частыми простудами, нервическими вспышками и глубокомысленными изречениями:
— Уходи, Вася. Уходи навсегда. Я не хочу, чтобы ты был.
Его жизнь сделалась похожей на ад. Осторожный чагодайский мир не решался восстать открыто, но стал аккуратно опутывать большого человека. Папа смирялся, все реже ссорился с домашними, бросил писать фельетоны, обличать взяточников и грозить им судом — и только за горы держался изо всех сил.
За месяц до восхождения он бросал пить, по утрам бегал в трусах по тенистым улицам, и глаза его лихорадочно и радостно блестели, как у вольного человека. В доме боялись этого блеска. Ни ласковый тон в разговоре с мамой, ни подчеркнутая лояльность к бабушке, ни снисхождение к моим проступкам и сонной забывчивости не могли никого обмануть. Он уходил из дома с рюкзаком, ледорубом, веревками и крючьями, и этот месяц мы жили так, будто в доме был покойник. Но судьба ли, мамины молитвы или мой страх хранили отца, хотя несколько раз в их группе случалось несчастье.
Он выбирал самые сложные восхождения, то ли испытывая на прочность силу, что его берегла, то ли, напротив, пытаясь ее одолеть и так вырваться из Чагодая, и оттого каждое благополучное возвращение полагал лишь отсрочкой на год. Дома сажал меня на колени, рассказывал про ледники и горные звезды, показывал фотографии и слайды, на которых, веселый, загорелый и задорный, он стоял на фоне ослепительного снега и массивных вершин. Но я вырос в лесах, горы видел только на картинках, и их холодная каменная мощь меня не привлекала.