«Мальчик мой робкий, смешной — зимнее солнышко!» — подумала она с веселою нежностью и сказала:
— Отчего никогда? Ахетатон от Фив недалеко.
— Нет, город его для нас — тот свет… «Его — царя Ахенатона», — поняла она.
— А ты на тот свет и со мной не хочешь? — спросила с лукавым вызовом.
— Зачем ты так говоришь, Дио? Ты же знаешь, что я не могу…
Не кончил, и она опять поняла: «Не могу переступить через веру отцов, через кровь отца». Знала, что отец его, старый жрец Амона, был убит в народном восстании против нового бога Атона.
Слезы задрожали в голосе его, когда он сказал «не могу»; но он заглушил их и заговорил спокойно:
— Не выходи сегодня из дому.
— А что?
Он подумал и сказал:
— Может быть бунт.
— Полно, какой у вас бунт! — рассмеялась она. — Вы, египтяне, самые мирные люди на свете.
Посмотрела на него как на маленького мальчика и спросила:
— И ты бунтовать пойдешь?
— Пойду, — ответил он все так же спокойно, но что-то блеснуло в глазах его, что опять напомнило ей, что отец его умер в бунте.
— Нет, не ходи, милый! — проговорила она с внезапной тревогой.
Он ничего не ответил и снова тихо запел, перебирая струны:
Ныне мне смерть, как мирра сладчайшая,Ныне мне смерть, как выздоровление,Ныне мне смерть, как дождь освежающий,Ныне мне смерть, как отчизна изгнаннику!
— Ай-ай-ай! Что это? — закричала спавшая тут же, в беседке, девочка.
Сидя на верхушке дерева, маленькая ручная обезьянка ела какие-то желтые стручки и кидала шелуху в беседку, стараясь попасть в девочку или в спавшую у ног ее, тоже ручную, газель-сосунка. Долго не попадала. Наконец, повисла, уцепившись одною лапкой за ветку, а другою — кинула горсть шелухи и попала в газель. Та вскочила, заблеяла, подошла к девочке и лизнула ее языком в лицо.
Девочка тоже вскочила и закричала в испуге:
— Ай-ай-ай! Что это?
Ей было лет тринадцать. В тонком и гибком, как змейка, бронзово-смуглом тельце, сквозившем сквозь призрачно-прозрачную ткань — «тканый воздух», странно сочетались ребенок и женщина. Бронзово-розовые кончики сосцов, уже крепко, по-девичьи, круглившихся, подымали, точно пронзали, остриями ткань, а в глазах была еще детская шалость, и в толстых, точно надутых, губках — детская жалобность. Крошечным казалось под огромною шапкою тускло-черных, пушистых, синею пудрою напудренных волос личико, некрасивое, прелестное и опасное, как змеиная мордочка.
Mируит была одной из лучших плясуний, учениц Пентаура; на ее примере он учил Дио.
Заломила руки над головою, потянулась и сладко зевнула, все еще не понимая, что случилось. Вдруг новая горсть шелухи упала к ногам ее. Глянула вверх — поняла.
— А-а, чертовка голозадая! — закричала опять и, схватив глиняный кувшинчик из-под гранатовой наливки — напилась ею давеча, за полдником, оттого и уснула так сладко, — бросила его в обезьянку.
Та злобно зашипела, защелкала зубами, — перескочила на соседнюю пальму и спряталась в листьях — только веера их сухо зашуршали.
— Что это, право, за наказанье! Только что начнет что-нибудь хорошее сниться, непременно разбудят, — проворчала Мируит.
— А что тебе снилось? — спросила Дио.
— Мало ли что! Такое хорошее, что и сказать нельзя… Вдруг подошла к Дио, нагнулась и зашептала ей на ухо:
— О тебе. Будто ты меня… Нет, нельзя при нем, подслушает, выдерет за уши…
— Выдеру и так, егоза! Думаешь, не знаю, куда каждый день шляешься!
— Вот, спасибо, напомнил. Опоздала, опоздала! Ждет меня купец мой, ругается, а как раз обещал ожерелье. Мое-то вон как обшмыгалось, стыдно надеть.
— Скверная девчонка, распутная! — закричал на нее Пентаур с внезапною злобою. — Со псом нечистым снюхалась, с необрезанным!
— Пес, да кормилец, не свят, да богат, а из вашей святости похлебки не сваришь! — огрызнулась девочка бойко и дерзко, подражая старым колотовкам на рынке. — Ни муки, ни крупы, ни пива, ни масти — вот уже пятый месяц, шутка сказать! Подвело нам животы на голодном пайке, отощали, как саранча на Соляных Озерах. Сытый бес крепче голодного бога; и чужой Вааль душу напитал, а свой Овен смирен, да не жирен!
— Ах ты, негодница! В яму захотела?
— В яму? Нет, господин, руки коротки! Времена нынче не те, чтобы в яму невинных сажать. Тронь только пальцем, убегу — не поймаешь! Я — вольная птица: где корм, там и дом.
Птицы Аравийские,Миррой умащенные! —
запела она, закружила бубен над головой и побежала к лестнице. Газель, как собачонка, за нею.
На верхней ступени Мируит столкнулась с Дииной старою нянею, Зенрою, и едва не сшибла ее с ног.
— Ах, чтоб тебя, коза шалая! — выругалась та, подошла к Дио и подала ей письмо. Дио распечатала его и прочла:
«Еду завтра. Если хочешь со мною, будь готова. Сегодня, до захода солнца, мне надо тебя видеть. Буду ждать в Белом Доме. Пришлю за тобою лодку. Да хранит тебя Атон. — Твой верный друг Тутанкатон».
— Посланный ждет. Что сказать? — спросила Зенра.
— Скажи, буду.
Когда Зенра ушла, Дио взглянула на Пентаура.
Как все жрицы Великой Матери, она была искусною врачихою; видала, как люди умирают, и помнила ту роковую печать — знак смерти, который иногда является на лицах перед близким концом.
Вдруг почудился ей этот знак на лице Пентаура. «Молод, здоров, никакой опасности… Бунт? Нет, вздор!» — подумала, вгляделась — и знак исчез.
— Едешь? — спросил он тихо, но так твердо, что она поняла, что нельзя обманывать.
— Тута едет завтра, а я еще не знаю. Может быть, и не поеду…
— Поедешь. Сама хотела поскорей.
— Хотела, а вот, вдруг забоялась.
— Чего?
— Не знаю. На костре тогда не сгорела, а теперь — точно из одного огня в другой… Помнишь, ты мне говорил о царе…
— Не надо, Дио. Зачем? Ведь все равно поедешь…
— Нет, надо. Гаур, брат мой милый, если любишь меня, скажи все, что знаешь о нем. Я хочу знать все!
Взяла его за руку, и он уже ее не отнимал.
— Все равно поедешь, поедешь, — повторял уныло. — Любишь его, оттого и боишься; знаешь, что не уйдешь; как мотылек, летишь на огонь. В том огне не сгорела — в этом сгоришь…
Помолчал и спросил:
— К Птамозу пойдешь?
— Пойду непременно, без того не уеду.
— Ступай. Он все знает — лучше моего скажет.
Птамоз, первосвященник Амона, злейший враг царя Ахенатона, давно уже звал к себе Дио, но она все не шла и только теперь, перед отъездом, решила пойти.
— Что мне Птамоз? — продолжала она. — Я от тебя хочу знать. Ты прежде любил его, за что же теперь ненавидишь?
— Я не его ненавижу. Знаешь, Дио, мне иногда кажется… Он посмотрел на нее с тою улыбкою, с которою очень испуганные дети смотрят на взрослых.
— Ну, говори же, не бойся, я все пойму!
— Мне иногда кажется, что он — не совсем человек…
— Не совсем человек? — повторила она с удивлением: что-то было в лице и голосе его знающее, видящее.
— Есть такие куколки, — продолжал он, все так же улыбаясь, — дернешь за ниточку, пляшут. Вот и он так: сам ничего не делает, а кто-то за него. Не понимаешь? Может быть, когда увидишь, поймешь.
— А ты его часто видел?
— Часто. Вместе учились у гелиопольских жрецов. Он, я и Мерира, нынешний великий жрец Атона. Мне было тогда тринадцать, а царевичу четырнадцать. Очень был хорош собой, весь тихий-тихий, как бог, чье имя — «Тихое Сердце».
— Озирис?
— Да. Полюбил я его, как душу свою. Он часто уходил в пустыню молиться, а может быть, и так просто, побыть одному. Вот раз ушел и долго не возвращался. Искали, искали, думали, совсем пропал. Наконец, нашли у пастухов, на Ростийском поле, где пирамиды и Сфинкс — древний бог солнца, Атон. Лежал на песке, как мертвый, должно быть, после падучей — тогда у него и начались припадки. А как привезли в город, я его не узнал: он и не он, точно двойник его, оборотень, или вот, как я давеча сказал: не совсем человек. Может быть, там, в пустыне, он в него и вошел…
— Кто он?
— Дух пустыни, Сэт.
— Диавол?
— По-вашему, диавол, а по-нашему, другой бог. Ну вот, с этого все и началось…
— Постой, — перебила она. — Ты говоришь, Атон — древний бог?
— Древний, древнее Амона.
— И вы его чтите?
— Чтим, как всех богов: все боги — члены Единого.
— Из-за чего же спор?
— А ты думала, из-за этого? Полно, не такие мы дураки, чтобы не знать, что Амон и Атон — один бог. Лик Солнца видимый — Атон, сокровенный — Амон, но Солнце одно, один бог. Нет, спорят не Атон с Амоном, а Сэт с Озирисом. Сэт Озириса убил и растерзал: убить, растерзать хочет и святую землю Египта, тело Озириса. Для того и вошел в царя…Ты меня не слушаешь, Дио?
— Нет, слушаю. Но ты все говоришь о том, кто в него вошел, а сам-то, сам-то он кто? Или просто злодей?