— Мне бы, конечно, очень хотелось, чтобы Аля провела это лето с тобой, но я вместе с тем знаю, какое громадное место сейчас она занимает в Марининой жизни. Для Марины, я это знаю очень хорошо, Аля единственная настоящая радость и сейчас без Али ей будет несносно.
Лиленька, будь другом, помоги и посоветуй Марине устроиться так, чтобы Але было как можно лучше… Посмотри, внушает ли доверие новая няня (Марина в этом ничего не понимает)… Одним словом, ты сама хорошо понимаешь, что нужно будет предпринять, чтобы Але было лучше. — Мне вообще страшно за Коктебель.
Лиленька, буду тебе больше чем благодарен, если ты поможешь мне в этом. Только будь с Мариной поосторожней — она совсем больна сейчас. Я так верю в твою помощь, что почти успокоюсь после отсылки письма…".
Это говорит человек, который не уверен, будет ли он завтра жив. "Над нами два раза летали аэропланы и швыряли бомбы", — читаем в его письме тому же адресату, написанном 12 мая по пути в Варшаву. Вряд ли он решился бы сообщить жене подобные вещи…
Итак, Цветаева снова в Коктебеле. Пятым июня помечено стихотворение памяти Петра Эфрона — "Милый друг, ушедший дальше, чем за море!..". Ровно год назад Цветаева написала стихи о первой встрече с ним — "День августовский тихо таял…". Теперь — встреча с мертвым, которому она принесла розы…
Кроме этого, ничего существенного за два месяца пребывания в Коктебеле Цветаева не создала. Неудавшееся, по нашему мнению, стихотворение, в котором ощутима романтическая поза: "Какой-нибудь предок мой был — скрипач, Наездник и вор при этом. Не потому ли мой нрав бродяч И волосы пахнут ветром!" Такие строки можно было себе позволить два года назад: сейчас они для нее слабы. Немного удачнее, но тоже не "всерьез", стихотворения "И всё' вы идете в сестры…", "В первой любила ты…".
Жизнь в Коктебеле многолюдна и оживленна, хотя Волошина нет — он в Париже.
"Кроме Марины, Аси, Сони и Лизы Парнок… приехал еще Алехан с Тусей[19], - писала Е. О. Волошина Лиле Эфрон. — Со вчерашнего дня[20] к нам присоединился еще один поэт Мандельштам. У нас весело, много разговоров, стихи, декламации.
Аля с Андрюшей (сыном А. Цветаевой. — А.С.) необыкновенно милы, каждый в своем роде, и вместе и порознь хороши. С Мариной и Асей без перемен, и я их по-прежнему люблю; по-прежнему люблю и ценю больше Марину; по-прежнему обеих очень жаль".
С Осипом Мандельштамом Цветаева встретилась впервые и бегло. Их встречи еще впереди.
Жизнь Сергея продолжала проходить "на колесах"; стало опаснее: в Москве больше суток находиться было нельзя, так как "завязались бои" (письмо Лиле от 11 июня). Через месяц, 18 июля, ей же: "Сейчас у нас кошмарный рейс… Думаю, что после этого рейса буду отдыхать или совсем брошу работу".
Двадцать второго июля Цветаева с Парнок покидают Коктебель и едут в Малороссию. Через несколько дней после того в Коктебель приезжает Сергей. Вероятно, она об этом не знает, так как 30 июля пишет Лиле из Харьковской губернии: "…страшное беспокойство и тоска:… газетные известия не идут из головы, — кроме того, я уже 8 дней не знаю, где Сережа, и пишу ему наугад то в Белосток, то в Москву, без надежды на скорый ответ".
И дальше — слова, очень много объясняющие в характере и в чувствах Цветаевой:
"Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то — через день, он знает всю мою жизнь, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце — вечная тяжесть. С ней засыпаю и просыпаюсь.
— Соня меня очень любит и я ее люблю — и это вечно, и от нее я не смогу уйти. Разорванность от дней, которые надо делить, сердце все совмещает. Веселья — простого — у меня, кажется, не будет никогда и вообще, это не мое свойство. И радости у меня до глубины — нет. Не могу делать больно и не могу не делать…"
Эта "разорванность" Цветаевой между двумя привязанностями — обе очень сильны, а "пол и возраст ни при чем", как она всегда утверждала, — конечно, терзали и Сергея. Разумеется, ему был неприятен этот истерический деспотизм, который позволяла себе по отношению к Цветаевой ее старшая "сестра" в поэзии (и, заметим, — несравнимо "младшая", меньшая — по таланту). И если из-за безмерной любви к жене он опять "посторонился", уступил дорогу, то о Парнок сказать этого было нельзя. Безусловно, она имела весьма сильную власть над Цветаевой и к тому же принимала живое участие в ее литературной судьбе: способствовала вхождению ее в петербургскую литературную среду: журнал "Северные записки", с издателями которого она была знакома, напечатал в 1915 году несколько цветаевских юношеских стихов.
Более чем трехнедельное пребывание в Малороссии ознаменовалось единственным цветаевским стихотворением (возможно, другие не сохранились):
Спят трещотки и псы соседовы, —Ни повозок, ни голосов.О, возлюбленный, не выведывай,Для чего развожу засов.………………………..Запах розы и запах локона,Шелест шелка вокруг колен…О, возлюбленный, — видишь, вот она —Отравительница! — Кармен.
Это — новое слово в лирике Цветаевой: романтическая стилизация под иноземное и иновременное, которая расцветет в 1916–1919 годы, например в циклах "Кармен", "Дон-Жуан", "Плащ" и, наконец, в романтических пьесах.
Так 5 августа 1915 года в многоголосие цветаевской лирики включился еще один, доселе не звучавший голос. А старшая "подруга", которая творчески мало что могла дать младшей, — в тот же самый день метафорически славословила ее безмерность и силу: "Не в твоем ли отчаянном имени Ветер всех буревых побережий, О, Марина, соименница моря!" ("Смотрят снова глазами незрячими…").
Примерно 20 августа Цветаева вернулась в Москву. После приезда из Малороссии для нее сильно ослабло "наваждение" старшей подруги; последние отголоски его прозвучали в стихотворении "В тумане, синее ладана…" (5 сентября). Через несколько лет, составляя сборник юношеской лирики, Цветаева отберет стихи, навеянные знакомством с Парнок, и составит цикл (в одном варианте — из семнадцати стихотворений, в другом — из пятнадцати). Названия цикла, между которыми она колебалась, знаменательны: "Ошибка" и "Кара"; окончательное — "Подруга". Сюжет прочерчивается весьма четко; он драматичен и напряжен. Встреча двух женщин; старшая наступает, младшая восхищается и недоумевает, увлекается; она колеблется, страдает и в конце концов покидает подругу.
Завершительным аккордом служит стихотворение, написанное 3 мая. Лирическая героиня Цветаевой гадает о том, что уготовано в будущем ее временной спутнице, сей "трагической леди":
Хочу у зеркала, где мутьИ сон туманящий,Я выпытать — куда Вам путьИ где пристанище.…………………….Вечерние поля в росе,Над ними — во'роны…— Благословляю Вас на всеЧетыре стороны!
Героиня Цветаевой — уже не прежняя "младшая подруга". Ее голос окреп, и это голос не поэтессы, а поэта, именно поэта, как постоянно будет утверждать Цветаева. Стихи к Парнок стали серьезным шагом Цветаевой к ее зрелой поэзии 20-х годов. Цветаева быстро взрослела; прежней жизни, безоблачной и счастливой, уже не могло быть…
* * *
Осень и зима 1915 года были творчески плодотворными. Вот прежняя тема, зазвучавшая, однако, в новой вариации:
С большою нежностью — потому,Что скоро уйду от всех, —Я всё раздумываю, комуДостанется волчий мех.……………………….И все' — записки, и все' — цветы,Которых хранить — невмочь…Последняя рифма моя — и ты,Последняя моя ночь!
Следом — стихотворение о некой роковой романтической паре: у "него" — "все Георгии на стройном мундире И на перевязи черной — рука"; у "нее" — "плечи в соболе, и вольный и скользкий Стан, как шелковый чешуйчатый хлыст". Незавершенное стихотворение к Байрону, начинающееся строками:
Лорд Байрон! — Вы меня забыли!Лорд Байрон! — Вам меня не жаль?
Два стихотворения, посвященные "Искусству любви" Овидия: "Как жгучая, отточенная лесть…" и "В гибельном фолианте…"; второе кончается емкой и острой "формулой":
— Бог, не суди! — Ты не былЖенщиной на земле!
По лучшим стихам видно, как растет мастерство Цветаевой, как начинает она "колдовать" со стихотворным ритмом, заставляя его подчиняться ритму своей мятущейся души:
Заповедей не блюла, не ходила к причастью.— Видно, пока надо мной не пропоют литию, —Буду грешить — как грешу — как грешила: со страстью!Господом данными мне чувствами — всеми пятью!..
Она живет только своим внутренним миром. Однако отклик на внешние события все-таки нашел место в стихотворении, помеченном 3 октября. В нем уже нет той инфантильной рисовки, что была присуща стихотворению о Германии 1914 года: