Рассказывая, Софья время от времени посматривала на мужчин: насколько внимательно ее слушают. Убедившись в очередной раз, что им интересно, продолжала рассказ.
– А потом Николенька все-таки женился. – Софья грустно улыбнулась. – Даже сам Пушкин одобрил их брак… Университет выделил молодым комнату. Однако летом мой брат все равно продолжал жить на нашей даче – иногда вместе с молодой женой, а иногда в одиночестве… С его супругой я примирилась, даже сумела поладить… Я заканчивала школу, готовилась к поступлению в театральный вуз… Однако жизнь наша в одночасье изменилась… В один «прекрасный» день мы вдруг узнали: Николенька арестован. За что, почему – никто не ведал. Наши родители – а ведь мой папа академик – пытались если не освободить его, то хотя бы узнать, в чем его обвиняют, и смягчить возможный приговор. Все было бесполезно. Свиданий нам не давали, переписка была запрещена. Единственное – разрешали передачи. А потом однажды и передачу не приняли. А через пару недель нам сообщили: Николеньку приговорили к пяти годам лагерей, без права переписки… В доме воцарилась грусть. Отец сдал, мама часто плакала. Разумеется, прекратились прежние развлечения. Никаких гостей, никаких спиритических сеансов… И вот однажды, в мае нынешнего года, родители попросили меня проведать дачу, посмотреть, как наш старый дом перенес зиму. С тех пор как брата арестовали, никто из нас там ни разу не появлялся. Тот майский день я запомнила надолго…
Софья вдруг оборвала рассказ, залезла в свой рюкзачок, порылась в нем и достала сложенный вчетверо пожелтевший лист бумаги – однако не стала его разворачивать, а просто сжала в кулаке.
– Я приехала в Валентиновку на электричке. Стояла прекрасная погода. Цвела вишня. Одуряюще пахла черемуха. На нашем участке в окружении ярко-желтых одуванчиков алели тюльпаны. Дом стоял хмурый и нежилой, пахло сыростью. Я хотела протопить печь, помыть полы… Но тут мое внимание привлекла странная перемена в интерьере: на первом этаже, на веранде, на круглом обеденном столе зачем-то возвышалась пишущая машинка. На том месте она в жизни никогда не стояла! Машинка принадлежала брату, он перепечатывал на ней свои научные статьи и составлял конспекты лекций и держал ее всегда на втором этаже, в своем кабинете. Кто и почему переставил ее вниз, на террасу, на самое видное место? Ведь в доме никого не было с самого ареста брата! Я подошла к ундервуду и увидела, что в него вставлен лист бумаги, вот этот самый, – девушка тряхнула кулаком с зажатым в нем листком. – Вверху чернела одна напечатанная строчка. Я прочитала ее – и обмерла. Потому что там было написано, – Софья развернула бумагу и зачитала: – «Сегодня ночью я хочу с тобой поговорить». И подпись – Киля. – Во взоре девушки блеснули слезы. – Килей звали в семье моего брата. Прозвище повелось с тех пор, как я была маленькая и не выговаривала Николай или Коля, поэтому звала его Килей. Сначала я подумала, что листок в машинке – чья-то злая шутка. Но кому понадобилось так шутить? Никто, кроме нашей семьи, не знал о Колином прозвище. А ведь шутнику еще следовало раздобыть ключи от дачи, тайно приехать туда, найти машинку… Словом, я почти сразу поверила, что мне написал он, Коля… Но как?! И я машинально подвинула каретку и отстучала одним пальцем: «Я тоже очень хочу поговорить с тобой, Николенька!» И замерла. Почему-то мне казалось, что ответ последует немедленно – но минута проходила за минутой, и ничего не происходило. Через полчаса напряженного ожидания – сердце мое колотилось – я подумала, что машинописная строка – все-таки чей-то глупый розыгрыш. А может, я сошла с ума. И тогда я постаралась выкинуть из головы мысль об общении с братом, которым я так вдохновилась, и занялась наконец тем, ради чего приехала: натаскала дров и стала разжигать печь. И в этот момент вдруг услышала доносящийся с террасы стук пишущей машинки!
Старик слушал девушку, прикрыв глаза. Он явственно представлял себе картину: старый дом – и Софья, вот она роняет у печки дрова и со всех ног бросается на веранду. На ее лице – смесь изумления, ужаса и надежды…
– Когда я вбежала на террасу, – сказала Софья, – машинка как раз кончила печатать. Сама собой! Я подскочила к ней. На листке значилось: «Сегодня в полночь. Электричество не включай. Будь не на веранде, но поблизости. Киля». Не помня себя, я отстукала: «Почему ты говоришь со мной?! Ведь ты не умер, ты просто сослан!» Ответа не последовало. Я поняла, что еще слишком рано. Наверно, надо дождаться полуночи, как велел Николенька. Что ж! Я считала часы. Домашняя работа помогла скоротать время. Я наводила порядок на даче, словно перед приходом дорогого гостя – да так оно в каком-то смысле и было, ведь в моей жизни не существовало человека дороже брата. Я вымыла полы, вытерла всюду пыль и даже испекла в печи пирог с яблоками, оставшимися в подвале с зимы. Я предвкушала нашу встречу – и боялась ее. Это будет свидание – пусть метафизическое, – однако то самое свидание с братом, которого мы безуспешно добивались после его ареста…
Девушка нервно развернула свой листок, разгладила его на коленке рукой.
– Наконец старинные часы пробили полночь. Я в точности исполнила указание брата, погасила всюду свет и притаилась в кухне – смежной с верандой. И вскоре с террасы, абсолютно пустой и темной, раздался быстрый стук пишущей машинки. Он далеко разносился в тишине дома. Наконец она смолкла. Я выждала пару минут, схватила керосиновую лампу и бросилась на веранду. На листе, вложенном в машинку, добавилось еще несколько строк. Я подошла и в свете керосинки прочла…
Девушка склонилась над своим листком.
– «Мне жаль огорчать тебя, Крошка Со, но я умер», – зачитала она. Спазм перехватил ей горло, и она быстро пояснила: – Николенька, когда я была маленькой, называл меня не Соней, я это имя никогда не любила, а Крошкой Со – за то, что я была похожа на китайчонка… После того как я увидела свое прозвище, я уже нисколько не сомневалась: я действительно разговаривала с братом. Или – с его душой.
Девушка достала белоснежный платочек, вытерла слезы, а потом высморкалась. Слегка успокоившись, она продолжила. Голос ее звучал надтреснуто.
– Дальше он написал мне вот что: «Не бойся, умирать оказалось не больно. И здесь мне хорошо, покойно, радостно, можно тратить много времени на размышления, жаль только, что продолжать работу нельзя – но она, как мне здесь объяснили, все равно была ненужная и вредная». Я тут же отстучала ответ – точнее, новые вопросы: «Ты пишешь „здесь“. А где ты? В раю?» Потом я выбежала из комнаты, чтобы не мешать ему отвечать, но не успела даже закрыть дверь, как с веранды снова послышался перестук клавиш. Николенька написал: «Я не знаю, как назвать то место, где я нахожусь, но, повторяю, мне хорошо. Не бойся смерти и внуши потихоньку нашим: пусть они ее тоже не боятся». Не знаю, что на меня нашло, но в ответ я написала: «Значит, ты ангел? Значит, ты можешь видеть будущее? Скажи: что будет дальше со мной? Что будет со всеми нами?»
Девушка читала свою переписку по пожелтевшей бумажке. Листок, казалось, придавал ей силы и помогал справиться с волнением.
– Он ответил мне: «Нет, я совсем не ангел. И я понятия не имею, что будет дальше с тобою, как и со всей нашей семьей или со всем миром. Будущее сейчас скрыто от меня точно так же, как и тогда, когда я был человеком. Общаться с вами, людьми, никто из наших не может. Мне очень повезло, что у меня есть ты, потому что ты очень сильный медиум. Зато для меня нет тайн в том, что происходит на Земле сейчас и что происходило раньше. Я даже знаю, например, что это ты, а не Лизка съела тогда абрикосовое варенье. Хочешь узнать, что было? Спрашивай». Я спросила о том, что волновало меня больше всего: «Почему и за что тебя арестовали?» Через минуту он ответил: «На меня написал донос Юська – будто бы я с другими аспирантами собираю в лаборатории бомбу, чтобы взорвать ее на первомайской демонстрации». Я была поражена: Юськой звали товарища Николая, студента, самого робкого, несчастного, который был принят – скорее из жалости – в нашей семье и который больше других искренне восхищался талантами моего брата. Я задала Николеньке еще один вопрос, довольно глупый, и он написал в ответ: «Извини, но мне пора. Я не думаю, что наши встречи могут случаться часто. Мне это непросто. Но ты знай, на всякий случай, что я счастлив. И маме с папой можешь это передать – только не говори никому, что входила со мной в контакт. Люди тебя не поймут, будут смеяться или упекут в сумасшедший дом. Будь счастлива, Крошка Со, у тебя все должно быть хорошо».
Когда Софья зачитывала последние строки, голос ее опять сорвался. Она снова высморкалась в платочек, извинилась перед мужчинами, а потом завершила свой рассказ спокойным, будто бы механическим тоном:
– Больше Николенька со мной не связывался. Маме, папе и невестке я сказала, что видела брата во сне и он просил передать им, что у него все хорошо. Я не стала говорить им, что он умер. Они почему-то очень поверили в мой сон. А Юська… Тот самый, что предал моего брата… Я не буду возводить на себя напраслину и хлопать себя ушами по щекам (как написали Ильф и Петров) в духе предыдущего оратора, скажу лишь одно… Этим летом тело Юськи нашли в Марьиной Роще – без денег, без пиджака и сапог… Он был убит ударом ножа в сердце… Будем считать, что я здесь ни при чем. И я не знаю, кто это сделал. Я ни о чем не жалею, но предатель получил по заслугам. А милиция до сих пор не нашла виновных, – победительно закончила Софья, потом заботливо сложила пожелтевший лист бумаги с ровными машинописными строчками и бережно спрятала его в рюкзак.