— Не напирайте, тут ребенок! Ты, девочка, чья будешь? Заводских?
— Н — нет.
Жаль, что мои мама с папой не работают, как все, на «Русском дизеле». Тогда мне можно было бы плакать вместе со всем заводом! Тогда я бы была частью этой огромной махины!
— Иди, девочка, домой, а то заблудишься.
Дома почему-то оказалась мама. Она раскладывала на столе отпечатанные на машинке листы.
— Мам, ты про Сталина знаешь?
— Знаю.
— А в школу я завтра пойду?
— Пойдешь.
— А завод будет работать?
— Конечно. Иди, вымой лицо и руки.
Хорошо, что завод всегда будет работать. Что бы ни случилось. И что мама вечером всегда будет дома. И даже, что школа с Обезьяной всегда будет, — тоже хорошо.
Но все— таки что-то после Сталина стало не так. Теперь я каждый день подходила с рабочими к стендам с газетами, смотрела на фотографии Мавзолея, седых мужчин в орденах, которые теперь были правительством, прислушивалась, как гудит завод. Рабочие тоже молча смотрели на фотографии, отходили, подходили снова, будто ждали, что что-то должно измениться.
По двору поползли страшные слухи. Казалось, из всех щелей повылезали убийцы и Страшилы.
Пришлось спросить у мамы.
— Мам, Берия — предатель?
— Нет.
— Он отравил Сталина?
— Нет.
— А почему Алекся во дворе орет: «Берий, Берий, Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков. Не хотел сидеть в Кремле — так лежи теперь в земле»?
— Не повторяй глупостей.
Сразу видно, что мама ничего не хочет мне говорить, потому что считает, что я маленькая. Она и папе не разрешает ничего при мне говорить. Стоит ему из газеты что-нибудь вслух прочитать, как она сразу показывает на меня глазами.
— Папа, Маленков предатель?
— Не говори, чего не понимаешь.
— Почему же его из правительства выгнали?
— Не выгнали, а заместили.
И папа ничего не хочет мне говорить.
Не знаю, но почему-то мне все время кажется, что если я не буду ходить каждый день к «Русскому дизелю», он остановится. А за ним перестанут работать все остальные заводы и фабрики в городе. И тогда вся страна начнет медленно умирать.
Странно, что никто этого не замечает. Одна только Алла с первого этажа говорит со мной не как с маленькой. Когда ее выпускают гулять с Сильвой, мы идем за сараи, садимся на корточки и делаем вид, что строим из щепок шалаш.
— Хочешь, я тебе самую-самую страшную тайну скажу?
— Хочу.
— Только смотри, никому-никому…
— Угу.
— Сталин — предатель.
— Ничего подобного: предатель — это тот, кто Сталина предал. Берия, например. А Сталин был самый главный, Как же он мог сам себя предать?
— Ничего ты не понимаешь, он всех людей в тюрьму сажал.
— Не всех, а только тех, кто хотел его отравить.
— Ну, подумай сама, как те, кто не живет в Москве, могут его отравить?
— Из других городов — это были шпионы.
— Вся страна шпионы и предатели? Так не бывает! Мы с тобой, например, не предатели, мы еще дети.
— Ну и что ж, что дети. За страну отвечают все: и те, кто на заводе работает, и те, кто учится. Вот Алекся-косоглаз или Обезьяна вырастут и тоже станут шпионами — раз они плохо учатся.
— Что ж ты хочешь, что б их тоже расстреляли?
Ой, не хочу, конечно. Хорошо, что она еще не сказала:«А сама-то ты как учишься?!»
Алла старше, умнее меня и почему-то, может быть, отдельно от всех. А я не могу. Я могу только вместе со всеми, вместе со страной.
Но все— таки какая-то тайна тут есть. Я ее чувствую. Но почему-то мне никто не хочет ее объяснить. Будто я здесь чужая.
— Хочешь, я тебе секрет покажу?
Нет у Ленки никакого секрета. Просто хвастать пришла. Вон на голове новый платок, значит, платком и будет хвастать.
— Ну, пожалуйста, брось свой журнал, и пошли в туалет. Я тебе что-то скажу.
— Мне нужно уроки делать.
— Не ври. Закрой дверь на крючок и спусти воду, чтобы Ксения не услышала.
Нет, кажется, у Ленки все-таки что-то случилось. Иначе у нее глаза бы не бегали, как мамина экспериментальная крыса по клетке.
— Ну?
— Что ну?
— Где же твой секрет?
— А что ты мне за него дашь?
— Нет у тебя никакого секрета.
— Подожди, не открывай крючок… Вот!…
Ой! Зачем Ленка сняла платок? Разве девочки бывают лысыми? Такой головы даже у стариков не бывает, у них остается хоть капельку волос на затылке.
— Что с твоими прекрасными косами?!
— Грибок. Болезнь такая. Тебе тоже придется идти к врачу. Это заразно. Может, и у тебя грибок.
— Нет!
— Да! У тебя тоже будет грибок! У всех в квартире будет!
Нет! Я не могу, чтоб мои мама и папа ходили с такой безобразной лысой головой! У меня— то ладно: все равно кос никогда не было! Но у них…Нет, к взрослым от детей грибок не пристает.
— … Не уходи… Пожалуйста…
Ленка по— старушечьи завязала под подбородком платок и села на стульчак. У нее даже лицо изменилось: раньше глаза были остренькими черными точечками, а теперь стали круглыми серыми и совсем без ресниц.
— Тебе больно было?
— Не-а. Намазали мазью, а потом щипчиками вытаскивали по волосинке.
Теперь ее в школе задразнят. С такой головой вообще в школу лучше не ходить. А вдруг это на всю жизнь? Всю жизнь дома не просидишь.
— Хочешь, я потрогаю твою голову?
— Потрогай.
Гладкая какая кожа. И теплая. Я думала противно будет.
— Давай в фантики играть.
— Давай. У тебя «Мишка на севере» есть?
— Нет.
— А мне бабушка целый килограмм принесла. У нас конфеты вообще в доме не переводятся. Но «Мишку на севере» я больше всего люблю.
— Не жиль. Ты на них дуешь, чтобы пальцами дотянуться.
— Это ты жилишь, у тебя пальцы длиннее. Про Гришина слышала?
— Нет.
— Его бабушка высудила из комнаты.
— Тебе его не жалко, он же твой дедушка?
— Ну и что, раз он пьяница, так и нечего… еще вещи из дома таскать начнет.
— Ему спать теперь негде. Я видела, как он спал у пивного ларька.
— Ну и что, раз у нас импортные вещи, так и нечего.
Мы играли в фантики, и я совсем забыла про Ленкину голову. Только когда она жилила, я говорила про себя: «лысая» и сразу же переставала на нее сердиться. Мы бы играли и дольше, если б в дверь не стала барабанить Ксения.
— Вылезайте кобылы, кому говорят! Ишь повадились туалет занимать! Места им другого нет!
— Подумаешь, уж и в туалет сходить нельзя.
— Эва, Соплюшка Германская, отвечать научилась! А ты чего глаза свои цыганские вылупила, тебя Никифоровна везде ищет!
— Зачем?
— Я почем знаю, за брикетами какими-то идтить. Батька твой выдумал — брикетами топить. Дров запастись не могут, а Никифоровна, бедная, таскай мешки на своем горбу.
Интересно, почему это торф горит? Он же ведь из перегнившего мха? Интересно, в болоте он мокрый, чавкает, а здесь сухой, плотными кирпичиками. Неудобно перед Никифоровной. У меня в сетке всего раз, два…четыре…шесть, а у нее целый мешок.
— Ты чего крутишься?
— Считаю, сколько нужно кирпичиков, чтобы натопить печку.
— Вашу-то? Много. Ваша печка с виду-то барская, а дров жрет ого-го! В мою, круглую, три-четыре полешка бросишь — и тепло, а перед вашей сто поклонов отобьешь, а она все чуть теплится.
— Зато у нее наверху корона.
— Вот и грейся с этой короны, а мне в деревню ехать надоть.
— Из-за меня? Потому что я плохо себя веду?
— Почему из-за тебя, у меня мать там больная брошена. Хотя и ты больно вольная стала. Зачем стекло в двери выставила? Ключ, чтой ль, опять забыла?
— Ага. Это самое маленькое стеклышко в двери, туда никакие воры не пролезут.
— Все равно непорядок. Сверзилась бы оттуда, башку себе размозжила. А Никифоровна отвечай!
— Нет, я осторожно: на сундук поставила стул, на стул табуретку, гвоздики отогнула и стекло вынула.
— Разбила бы стекло, да еще порезалась вдобавок.
— Не-а, я его в комнате аккуратно на шкаф положила, потом сама в дырку залезла и спрыгнула на диван.
— Вот и я говорю, вольная больно стала, хуже моего пацана. Вот уеду, а сердце за вас будет болеть: кто сготовит, кто за тобой присмотрит? Мать твою жалко. Все-таки на большой работе человек, недосуг ей с грязью возиться. Хоть бы бабка твоя приехала. Нечего ей в Калинине бока толстые коло мужа греть, помогла бы дочке.
Нет, бабушка не приедет. Она пишет, что всю зиму болеет. Ничего, мы и так справимся: обедать можно в столовой, белье в прачечную относить, а комнату убирать я маме помогу. Я лучше всех умею отмывать кафель на печке, вытирать пыль на шкафах, отдирать наждаком медный лист для дров. Мне только половую тряпку сил не хватает отжать, а то я бы и пол вымыла.
После отъезда Никифоровны папа сказал, что мы каждый день будем пить мечниковскую простоквашу. От нее люди до ста лет живут. Простокваша ничего, с сахаром или с вареньем вкусная. Только бутылки после нее отмывать — одно наказание. И бумагу туда заталкиваешь и мочалку, и с водой их трясешь, и ножиком из бутылки бумагу выковыриваешь — и хоть бы что. Все равно белые полоски остаются. А с полосами бутылки в магазине не принимают.