Маэстро поднял голову; его серые глаза смотрели на облака, плывшие вдалеке, словно в них было что-то очень родное.
— Наверное, я самый обыкновенный эгоист, — произнес он задумчиво. — Старый эгоист.
Граф усмехнулся.
— Представьте, друг мой, я ценю в людях это качество. Очень ценю.
Дон Хайме покорно развел руками.
— Человек ко всему приспосабливается, особенно когда у него нет другого выхода. Если надо платить — он платит: это вопрос выбора. Рано или поздно мы этот выбор делаем; правилен он или нет, но все мы выбираем. Мы решаем, кто мы — те, кем мы хотим себя считать, или нечто совсем другое. Иногда мы сжигаем за собой корабли, и вскоре нам остается лишь одно — держаться на плаву любой ценой, борясь с волнами и ветром.
— Значит, человек делает свой выбор, даже если ему очевидно, что он ошибается?
— Да, и в этом случае выбор особенно важен. Тогда в игру вступает эстетика.
Физиономия маркиза расплылась в улыбке.
— Вслушайтесь только: эстетика ошибки. Отличная тема для научного исследования!.. Тут есть о чем порассуждать.
— Я не согласен с вами, ваша светлость. На самом деле в мире нет ничего, о чем стоило бы говорить долго.
— Кроме фехтования.
— Да, кроме фехтования. — Дон Хайме умолк, словно считая разговор оконченным, но через мгновение покачал головой и сжал губы. — Удовольствия таятся не только во внешнем мире, как вы, ваша светлость, изволили утверждать. Их можно получить и иным способом — сохраняя верность своим привычкам, своему внутреннему миру, и особенно в тот миг, когда все вокруг рассыпается в прах.
Маркиз ответил с иронией:
— По-моему, как раз что-то в этом духе писал Сервантес. Разница лишь в том, что вы идальго оседлый, ваши ветряные мельницы внутри вас самого.
— Верно, только я не просто идальго, а идальго замкнутый и эгоистичный, не забывайте об этом, ваша светлость. Дон-Кихот боролся со злом и несовершенством, я же мечтаю об одном: чтобы меня оставили в покое. — Он задумался, прислушиваясь к своим чувствам. — Я не знаю, совместимо ли это с благородством и честностью, я хочу быть только честным, уверяю вас. Честным, благочестивым — это значит порядочным… Я хочу воплотить в себе все, что связано с понятием «честь», — добавил он просто; в его тоне не было и намека на самолюбование.
— Какая необычная цель, маэстро! — произнес маркиз с нескрываемым восхищением. — Особенно в нынешние времена. Почему же именно честь? Мне пришло в голову множество иных вариантов: деньги, власть, ненависть, страсть, тщеславие…
— Наверное, потому, что в один прекрасный день я сделал ставку именно на честь, а не что-либо другое. Может быть, по чистой случайности или потому, что мне просто нравится звучание этого слова. По правде говоря, оно связано для меня с образом моего отца, я всегда гордился тем, как он погиб. Достойная смерть — оправдание чему угодно. Даже недостойной жизни.
— Ого! — Аяла улыбался; он был в восторге от их разговора. — Такое отношение к смерти попахивает католицизмом. Так, значит, достойная смерть — путь к вечному спасению?
— Если вы ожидаете спасения или чего-либо в этом роде, не стоит и стараться… На самом деле важна последняя битва на пороге вечной темноты, когда единственный свидетель — ты сам.
— Вы забываете о Боге, маэстро.
— Он меня мало интересует, ваша светлость. Бог прощает то, чего нельзя прощать, он безответствен и непоследователен. Он не кабальеро.
Маркиз посмотрел на дона Хайме с восхищением.
— Я всегда говорил, маэстро, — произнес он, помолчав, — природа столь мудра, что запросто превращает святых в циников, чтобы позволить им выжить… Вы единственный случай, опровергающий мою теорию. Быть может, именно это и нравится мне в вас больше всего; пожалуй, даже больше, чем наши поединки. Вы доказательство того, что кое-что существует не только в книгах, как я думал раньше. Вы пробуждаете мою дремлющую совесть.
Они помолчали, слушая шум фонтана; листья зашелестели от порыва теплого ветра. В этот миг дон Хайме снова вспомнил об Аделе де Отеро, посмотрел краем глаза на Луиса де Аялу и внезапно почувствовал, как его охватывает смутное раскаяние.
***Мало интересуясь событиями, происходившими в то лето во дворце, дон Хайме как ни в чем не бывало занимался со своими учениками. С Аделой де Отеро он встречался трижды в неделю. Их занятия проходили как заведено, ничем не отличаясь от обычных уроков фехтования. Донья Адела по-прежнему поражала его своим удивительным мастерством и выдержкой, но они почти не разговаривали, лишь изредка обмениваясь малозначительными репликами. Задушевная беседа, которая завязалась между ними в тот вечер, когда она пришла к нему во второй раз, больше не повторялась. Теперь их единственной темой было фехтование, и дон Хайме с удовольствием отвечал на ее вопросы, испытывая при этом несказанное облегчение. Его все больше интересовала жизнь ученицы, но стоило заговорить о чем-то, выходящем за рамки фехтования, как она делала вид, что не поняла его деликатного вопроса, и ловко уходила в сторону. Ему удалось узнать только то, что она жила одна, не имела близких родственников и по какой-то неведомой причине старалась держаться в стороне от мадридской светской жизни, участвовать в которой было бы для нее столь естественно. Он знал о ней ничтожно мало: она была очень состоятельна, даже, по-видимому, богата, хотя ее квартира в доме на улице Рианьо находилась на третьем этаже, а не на первом; неизвестные причины вынудили ее несколько лет прожить за границей, вероятнее всего в Италии, что подтверждали некоторые ее обмолвки и необычные обороты речи, замеченные им во время разговора. Он так и не сумел узнать, девица она или вдова; образ ее жизни склонял его скорее ко второй гипотезе. Непринужденные манеры доньи Аделы, ее небрежные, полные скепсиса замечания по поводу сильного пола были не свойственны незамужним дамам. Конечно же, она познала и любовь, и страдание; а присущая ей уверенность в себе была свидетельством суровых испытаний — он понимал это, будучи зрелым и опытным человеком. Он не осмелился бы утверждать, что она представляла собой тип женщины, так сказать, авантюрного склада. А может быть, именно таковой она и была? В ней, безусловно, чувствовалась удивительная независимость, свойственная лишь определенной категории женщин. Однако что-то ему подсказывало, что принять эту догадку значило бы прибегнуть к вульгарному упрощению.
Несмотря на упрямое нежелание доньи Аделы хоть немного рассказать о своей жизни, их общение приносило ему ни с чем не сравнимое наслаждение. Молодость и своеобразие его ученицы, ее редкая красота давали дону Хайме ощущение здоровой бодрости, которое увеличивалось день ото дня. Она держалась с ним почтительно, хотя в ее поведении часто проглядывало умело рассчитанное кокетство. Все это радовало старого маэстро, и в один прекрасный день он вдруг осознал, с каким нетерпением ждет наступления той минуты, когда она, держа в руках свою неизменную дорожную сумку, появится на пороге. Он уже привык к полуоткрытой двери гардеробной, и стоило ей удалиться, немедленно входил туда, чтобы с упоением вдохнуть аромат розовой воды, витавший в воздухе, словно незримый след. Были мгновения, когда их взгляды подолгу задерживались друг на друге, когда в разгаре поединка их тела почти соприкасались, и только самообладание помогало ему скрыть под маской отеческой заботы то смятение, которое вызывала в нем близость этой женщины.
Как-то раз во время занятия она, начав атаку, так яростно кинулась вперед, что налетела на дона Хайме. Он почувствовал прикосновение женского тела, теплого и гибкого, и неожиданно для себя обхватил ее за талию, словно помогая удержать равновесие. Она на мгновение прильнула к нему, и ее лицо, скрытое металлической решеткой маски, несколько секунд было так близко, что он уловил ее дыхание и блеск глаз, пристально смотревших на него. Он продолжил поединок, но был настолько потрясен, что ослабил защиту, и она без труда дважды уколола его в грудь. Радуясь, что ей целых два раза удалось застать его врасплох, Адела де Отеро вошла в раж и наносила быстрые, как молнии, уколы, изобретаемые ею на ходу, и иногда, вне себя от восторга, даже подпрыгивала, точно девчонка, с головой ушедшая в любимую игру. Дон Хайме, уже вполне оправившийся от потрясения, внимательно смотрел на нее, сохраняя дистанцию; стоило ей ослабить напор, как он, вытянув руку, легко касался наконечником ее тихо звеневшей рапиры… Наблюдая за ее действиями, он готовился совершить быструю и точную атаку. Никогда прежде дон Хайме не любил ее так сильно, как теперь.
Позже, когда она вернулась из гардеробной уже переодетая в будничное платье, он вдруг уловил в ней какую-то перемену. Она была бледна, ступала неуверенно; внезапно провела рукой по лбу, уронила шляпу и, нагнувшись за ней, покачнулась и прислонилась к стене. Встревоженный маэстро поспешно шагнул к ней.