Он не мог перестать следить за стрелками часов.
Было всего полпятого, и времени было еще много — он никогда не опаздывал сам и не понимал опоздания у других, — но все же Егор сидел за столом вместе с родителями, ел голубцы, которые не любил с детства и к которым мама тоже с детства пыталась его приучить, и отсчитывал минуты до момента, когда можно будет без подозрений подняться из-за стола и уйти.
Ника не собиралась ему говорить.
Егор знал, что она и не была обязана сообщать ему о переменах в своей жизни, которая теперь шла независимо от него, но ничего не мог с собой поделать. Ждал, пусть и убеждая себя, что это не так, что она все-таки скажет. Хотя бы просто напишет, если уж не хочет с ним говорить.
Раньше бы она сказала.
Раньше.
Он открещивался от этого «раньше» с удвоенной силой с тех пор, как Ника вернулась. С тех пор, как пальцы начали невыносимо зудеть от холода, который могло прогнать лишь теплое прикосновение к ее коже, с тех пор, как он начал чувствовать ее присутствие: в квартале отсюда, на соседней улице, в магазине, на детской площадке.
Не помогало.
Ее сын был так похож на Лаврика, она была женой — пусть теперь и бывшей — его тожебывшеголучшего друга, и все же Егор не мог выбросить мысли о ней из головы. Глупые, нелогичные мысли: Ника вернулась, она здесь, она снова ходит по тем же улицам и дышит тем же воздухом, что и он.
И он стал чаще бывать на этих улицах. Клял себя за слабость, но ничего не мог поделать: наблюдал за Никой, следил, как настоящий маньяк, попеременно то желая ее до потемнения перед глазами, то кипя злостью, раскаленной до черноты.
Нет, конечно же, внешне, при встрече он был бы совершенно спокоен, хоть и почти сорвался в тот первый раз. Но она все-таки надломила его. Не совсем, не видимо, а скрытно, по типу зеленой веточки, как это бывает у детей (прим. — переломами по типу зеленой веточки называют в педиатрии переломы костей без повреждения покрывающей их надкостницы. «Внутри» такая косточка на самом деле сломана, но «снаружи» надкостница остается целой и кажется, что перелома нет), и на этом застарелом надломе еще только-только образовалась костная мозоль.
Она любила его, но вычеркнула из своей жизни, когда он стал неудобным напоминанием о клятвах, нарушенных так легко. Егор хотел, чтобы Ника почувствовала то же, что чувствовал он, когда она отвергла его любовь.
Но как же трудно было заставить себя быть с ней чужим и холодным!..
— Наиля спрашивала о тебе, — сказала Ульяна Алексеевна, пододвигая к Егору тарелку с салатом. Она всегда пыталась накормить его до отвала, всегда переживала, что ему некогда поесть, хотя Егор хорошо готовил и каждый раз в разговоре по телефону докладывал ей, что у него сегодня на обед. — У вас все хорошо?
— Да, — ровно сказал он, без малейшего чувства вины вспомнив, что не звонил ей уже неделю. — У нас все хорошо.
Лицо Ульяны Алексеевны немного просветлело.
—Тогда, может быть, ты придешь вместе с ней на мой день рождения?
— Может быть. Посмотрим, как по дежурствам. — Он снова посмотрел на часы, и теперь мать заметила этот взгляд и приподняла брови в немом вопросе. — Спасибо за обед, мам, все было замечательно.
— Ты всегда так говоришь, когда я готовлю голубцы, — улыбнулась она, протянув руку и потрепав его по плечу. Об отношении Егора к голубцам она знала, хоть и не оставляла попыток. — Куда-то торопишься?
— Да, — Егор поднялся, поймав взгляд отца из-за газеты, которую тот читал. — Не провожайте, я сам.
— Я банки приготовила, у порога стоят на тумбочке, в сумке, — сказала Ульяна Алексеевна торопливо. — Не стала класть много, только варенье, аджику и лечо, и грибы. И две баночки меда. Захочешь, может, на работе чай попить.
Егор не мог не улыбнуться: мама была безнадежна. Он наклонился, чтобы поцеловать ее в щеку.
— Я заберу на обратном пути. — Было уже без пятнадцати; он нервничал все сильнее. — Я быстро, мам, тут недалеко. Не прощаюсь.
Но Ульяна Алексеевна уже почувствовала неладное. Ее цепкий «докторский», как Егор называл его с детства, взгляд, впился в него, отмечая все то, что могла отметить в сыне, так хорошо умеющем скрывать свои чувства, только его мать.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
— С кем-то встречаешься?
Она и пациентам всегда задавала только правильные вопросы.
— Да, — сказал Егор, глядя прямо на нее. — С Никой.
В тишине, наступившей за словами, был слышен только шелест складываемой отцом газеты. Пять секунд — и вот они уже смотрели на него в две пары глаз и ждали слов, которые он не собирался говорить.
Пять секунд — и каждый из них вспомнил тот роковой разговор три недели назад, в день, когда Ника приходила к нему с намерением поговорить, но наткнулась на его мать.
Егор заметил бумажные обрывки у порога, когда вернулся. Он мог бы и не обратить на них внимания, но мать плакала — билась в истерике на груди отца, который инстинктивно закрыл ее собой от сына, когда в ответ на выкрикнутое с ненавистью имя тот буквально бросился вперед.
— Когда она приходила?
— Ты не будешь встречаться с ней! Не будешь!
Его сердце рвалось на части от ее слез, но одновременно совсем в другую сторону тянулось за той, что ушла, оставив после себя обрывки несказанных слов — Ника, Ника,Ника!
— Я запрещаю тебе, Егор!
— Мама, успокойся.
— Я запрещаю тебе видеться с ней, я не пущу, япрокляну тебя, если ты к ней вернешься, ты слышишь?
И он омертвел внутри, сжал дверную ручку до хруста в костях и вышел из дома, не чувствуя под собой ног.
Тем же вечером мать плакала и падала перед ним на колени, прося прощения за страшные слова, но Егора уже было не переломить. На следующий день он нашел себе квартиру в двухквартирном доме; хозяева уехали в Бузулук и готовы были пустить постояльца, который платил бы коммуналку и поддерживал в доме порядок. Он не говорил с матерью неделю, но в пятницу днем, когда он спал после смены, в дверь осторожно постучали.
Это был отец.
Егор категорически отказался возвращаться, но к родителям в дом все же пошел, обнял мать, и, целуя повинную голову женщины, которая носила его под сердцем, и слушая тихий, умоляющий о милости голос, сказал, что простил ее и больше не держит на нее зла.
Еще пять секунд после воспоминания прошли в молчании, а потом Ульяна Алексеевна стремительно поднялась.
— Егор!
Он отступил, тихо, но предупреждающе сказав:
— Не сейчас.
Мать заскребла по спинке стула вдруг скрючившимися пальцами, схватила, сгребла в кулак тонкое кухонное полотенце, сжала его, глядя на сына темными от отчаяния глазами.
— Егор. Не ходи к ней. Я умоляю.
— Не начинай снова, — сказал он, невероятным усилием воли удерживаясь, чтобы не поглядеть на часы, — пожалуйста, мама, я прошу.
— Сыночек! — это был не голос, почти стон. — Ну посмотри на себя, посмотри, что она сделала с тобой, вспомни, как предала, как бросила тебя и уехала с Лавриком, пока тебя не было дома! Зачем она нужна тебе с чужим ребенком? Зачем? Не бегай ты за ней! Не унижайся людям на смех перед этой…
Она увидела выражение его лица и осеклась.
— Ваня! Ну скажи ты ему хоть что-то, ты же отец!
Но тот только буравил сына взглядом и молчал.
— Я не хочу, чтобы ты или отец говорили мне, что делать, — сказал Егор все так же спокойно, как и раньше, хоть и знал, что от родителей чувств не скрыть. — Я не послушаю, и я — взрослый человек, я сам приму решение…
— Егор! Милый! — Ульяна Алексеевна бросилась к нему, положила руки на грудь, умоляюще заглянула в глаза. — Сынок, не пара она тебе, ты пойми!.. И ну какой же ты взрослый в двадцать три года, ведь ты же ничего еще не знаешь о жизни, ну какое же решение ты можешь принять?
— Я каждый день принимаю решения, от которых зависят человеческие жизни, — сказал он, осторожно убирая ее руки. — И нам с Никой есть, о чем поговорить, мам. Она скоро уезжает в город и, говорят, вернется нескоро. Туманов сказал мне, что через две недели везет ее и сына на поезд. Я просто поговорю.