Двадцать девятого сентября протрубили общий отлет. Разбился монокль барона, с глухим звуком лопнули две волынки. Некий старец, увидевший в этом неблагоприятное предзнаменование, укрылся от глумления родни в фамильном склепе, где со слезами бился о бочку лэрда, оплакивая неминуемую гибель рода.
К десяти утра все были на старте. От горелок монгольфьеров валил едкий дым горящего торфа, газ из баллонов с шипением наполнял шарльеры. Сморщенные оболочки расправлялись. Фергюс Маккилли в последний раз обошел строй гондол, уже занятых экипажами, махнул барону, затем поднялся в гондолу флагманского баллона. На его матово-синем шелке сверкали три золотых яйца Маккилли. Над плато прогремел стартовый выстрел. Один за другим поднимались баллоны, волоча за собой похожие на корни канаты. «Восток — юго-восток», — проорал в рупор Фергюс Маккилли и повернул по изящной гиперболе. Оставшиеся: дети, старики и женщины, махали платками, пока пестрая стайка не исчезла вдали, растворившись в мягких лучах осеннего солнца.
Баллон барона плыл по ветру, в гондоле было необыкновенно тихо. Только слегка поскрипывали канаты. Барон протянул Симону подзорную трубу. Симон подошел к ограждению. Глубоко внизу неслись по морю вслед за налетающим ветром волны. За стройным линейным кораблем с гордо надувшимися парусами тянулся короткий шлейф серебристой пены. На западе тонкой серо-зеленой каймой тянулось побережье Англии.
Около часу дня они обогнали баллон Британского воздухоплавательного общества. Экипаж приветствовал их поднятием гирлянды пестрых вымпелов и спросил о цели полета. Фергюс Маккилли приказал сигнализировать в ответ, что это — увеселительная прогулка в Бад-Хомбург. Капитан британского баллона поднял сигнал «Счастливого лечения»» и был, без сомнения, поражен: как это роскошной армаде удается без всякого труда придерживаться заданного курса и утверждать, что все пятьдесят баллонов непременно приземлятся в Бад-Хомбурге. В бортовом журнале он пометил происшествие большим вопросительным знаком, сбросил два мешка с песком и поднялся на две приблизительно тысячи метров, чтобы взять в верхних слоях пробы воздуха.
В обычное время во всех гондолах Маккилли сели обедать. С флагманского баллона всем пожелали приятного аппетита. Все услышали, как дворецкий Фергюса Маккилли ударил в гонг. Пепи открыл корзинку с провиантом, Симон расставил вокруг складного стола три складных кресла и разложил приборы. Барон испытующе поднял против садящегося солнца бутылку портвейна и велел не открывать ее раньше десерта: к фаршированной фисташками пулярке по-калькуттски, поданной Пепи с кресс-салатом и соусом камберленд, лучше старый шатонеф-дю-пап, полученный им в дорогу от хозяев. Проголодавшись на свежем воздухе высот, они пировали со здоровым аппетитом. На десерт Пепи подал блинчики с брусникой и хрустящие творожные кексы. Затем барон откинулся в кресле с сигарой и стаканом портвейна в руках, Симон набил трубку, а Пепи крепкими зубами оторвал кусок от пачки жевательного табака.
— Ты безукоризненно ведешь себя за столом, Пепи, — похвалил его барон, в первый раз обедавший за одним столом с камердинером.
— Меня этому обучила одна дама в цирке, — скромно отвечал Пепи. — Принцесса одна.
— Снимаю шляпу перед принцессами цирка! — Барон задумчиво следил за дымом, уплывавшим за борт гондолы. — В такие вечера, как сегодня, я чуть ли не жалею, что никогда не имел дела с принцессами цирка. Мои гувернеры всегда были такими унылыми.
Солнце село. Запылали облака, молочная дымка превратилась в золотую — ненадежная гарантия погожего завтрашнего дня. Небо на западе стало прозрачным, бледновато-зеленым, к востоку же наливалось тусклым оловом и постепенно скрылось за завесой черненого серебра.
— Правда, настоящие принцессы тоже бывают совершенно обворожительны, — мечтательно добавил барон, глядя на закат. Потом он поспешно откашлялся, с упреком взглянул на спутников, ставших невольными свидетелями столь элегического настроения, взялся за записную книжку, водрузил на нос пенсне и записал несколько соображений по поводу возможных причин отклонений в поведении стеклянных угрей. Самые высокие облака по-прежнему пылали, но все равно быстро темнело. Они летели навстречу ночи.
Пепи зажег керосиновые лампы, три повесил на канаты и поставил по одной подле барона и Симона. Зажглись лампы и под другими баллонами, утратившими яркие цвета и парившими в сумерках, как большие ягоды крыжовника. В одной из ближних гондол какой-то игрок в бридж объявил «четыре без». Где-то кто-то пел под аккомпанемент лютни «The Sailor's Lullaby».[11]
***
Симон продолжал глядеть в телескоп на проплывающие внизу корабли и на берег, где в тумане исчезала чаща мачт какой-то английской гавани. Уже давно показались огни на материке. Только когда совсем стемнело, он собрался с духом и оторвался от восхитительной панорамы. И припомнил, что перед отлетом Александрина Маккилли д'Экьокс сунула ему в руки сверток. Славный Пепи отыскал его внизу среди багажа, сложенного под палубой вперемешку со снаряжением. Симон почувствовал, что белая бумага, перевязанная золотой ленточкой, скрывает книгу. Он с любопытством распутал хитрый узел и развернул бумагу. На коленях у него лежал богато украшенный, переплетенный в кожу, с латунными уголками том «Atalanta Fugiens» Михаэля Маеруса{68}, таинственного пфальцграфа императора Рудольфа II, первоиздание 1617 года. Симон догадался, что ему подарили очень дорогой библиофильский раритет. Он поднес к глазам искусно гравированный титульный лист: света от керосиновой лампы было не так уж много. С удовольствием вдохнул тонкий запах пыли, бумаги и старой кожи, восхитился изумительными офортами и испытал свои знания языка на паре запутанных латинских фраз. С нескольких попыток ему без труда удалось перевести их на немецкий. Пригодился флирт с великим Афанасием. Потом попытался разобрать испещрившие всю книгу неудобочитаемые и неудобопонимаемые рукописные заметки, сделанные чернилами, уже выцветшими от старости. Из главы про Спонса и Спонсу выпорхнул адресованный ему конверт. Таинственная Александрина написала всего несколько слов:
Досточтимый г-н доктор!
Оставаясь по-прежнему безутешной по причине собственных неловкости и нетерпеливости, омрачивших те краткие недели, что мне было дозволено принимать Вас в моем доме, прошу Вас принять как скромную память о Вашем пребывании в Шотландии самый дорогой из экземпляров моего маленького собрания. Не пренебрегайте им! Позвольте верить, что Вы простили меня!
Заметки на полях, по слухам, принадлежат перу самого графа Сен-Жермен{69}.
С совершенным почтением преданная Вам
Александрит Эрмиона д'Э.
Граф Сен-Жермен? Наконец-то имя, которое Симону хоть что-то говорит! Одно из тех странных совпадений, в силу которых вдруг два или три раза подряд встречаешь человека, которого не видел полжизни, или все снова слышишь имена, прежде не слыханные. Даже если потом с этим знакомым больше никогда не встречаешься, придаешь таким встречам особое значение. Во время последнего визита в Фойхтенталь Симон, как всегда после завтрака, перелистывал «Обервельцский курьер». Небольшая по объему, но изысканная газета и на этот раз опубликовала под псевдонимом «Телемах»{70} один из поэтических опусов, время от времени посылаемых Симоном редактору Задразилу, бывшему однокашнику по Шотландской гимназии{71}. По такому случаю Симон всякий раз с благодарностью прочитывал газету от корки до корки. В колонке местных новостей «В городе и деревне» он обнаружил заметку о том, что некий граф фон Сен-Жермен, остановившийся в гостинице «У почты», загадочно исчез; жандармское управление, принявшее на хранение его багаж, просит сообщить всех, кто что-либо знает о нем. Поскольку визит иностранного графа был в Обервельце событием из ряда вон выходящим, Симон спросил папу, не знавал ли тот пропавшего, и Август Айбель поведал, качая головой, об очень странной встрече в лесу (он, разумеется, искал там грибы). Неподвижно и прямо стоял граф перед тлеющим костром, от которого шел фиолетовый дым, и бормотал что-то, весьма похожее на заклинания. На вежливое приветствие папы Айбеля граф отвечал несколько рассеянно, но столь же вежливо и, кратко отрекомендовавшись, некоторое время даже сопровождал его.
— Грибы он нюхом чует, — мечтательно заявил ученый. — Просто невероятно. И мы — то есть он — тут же нашли гриб, который мне до настоящего времени еще не удалось определить. Я должен буду сразу назвать его «Boletus Germanicus».
Граф Сен-Жермен! Не тот ли это престидижитатор, что в середине восемнадцатого века водил за нос парижское общество, выдавая себя также то за графа Ракоши, то за графа Мон-Ферран, а потом, по слухам, умер в должности архивариуса ландграфа Гессен-Кассельского? Как бы то ни было, он уже тогда утверждал, что ему от роду две тысячи лет. Обервельцский пастор, неплохо разбиравшийся в таких вещах, упорно отвергал все предположения Симона. Об этом путешественнике ему известно только, что он — благородный расточитель, ибо в минувшее воскресенье опустил в церковную кружку пять гульденов.