Одно время он почти решил уехать в деревню на должность писаря в ссудо-сберегательное товарищество. Ему казалось, что в деревне он сможет не только прокормить себя, но и чем-нибудь помочь крестьянам. Однако и этот план остался неосуществленным.
О том, насколько нищенски оплачивалась работа писателя, можно судить по такому эпизоду. Слава нового молодого писателя облетела все петербургские редакции. И вот как-то Гаршин по какому-то постороннему делу зашел в редакцию «Слова» и назвал свою фамилию. Комната быстро заполнилась сотрудниками, желавшими взглянуть на знаменитость. Из кабинета спешно вышел Жемчужников, представлявший в редакции интересы хозяина-издателя, и, рассыпаясь в любезностях, стал просить Гаршина написать для «Слова» рассказ. Гаршин отказывался. Тогда Жемчужников спросил, сколько Гаршину платят в «Отечественных записках». Оказалось, что Гаршину платили маленькое жалованье и семьдесят пять рублей с листа.
Один из сотрудников «Слова» впоследствии так описывал этот разговор:
«— Послушайте, Всеволод Михайлович, — говорил Жемчужников, играя золотыми цепочками на груди, — мы вам будем платить такое же жалованье, но полистно, будем платить не семьдесят пять, а триста рублей. Переходите к нам.
Гаршин вспыхнул, краска заиграла на его худых щеках.
— Нет, я не могу нарушить обязательства.
— Так вы, по крайней мере, скажите Салтыкову о нашем предложении. Нельзя же так эксплуатировать писателя.
— О нет, пожалуйста, не говорите так. Ведь я едва лист или полтора могу написать в течение года. Скорее я эксплуатирую журнал».
Гаршин постарался быстро прекратить неприятный для него разговор и ушел из редакции, провожаемый удивленными взорами сотрудников. Семьдесят пять рублей за авторский лист рассказов, которыми зачитывалась вся грамотная Россия, — такова была жалкая оплата его таланта.
Чтобы как-нибудь помочь Гаршину, друзья устроили ему работу над переводом немецкой книги «Определение птиц». «Книга о птицах — скука страшная, — жалуется Гаршин матери, — и переводить ее мне трудно, потому что я не знаю ни языка, ни орнитологии, но все-таки эта книжка — единственное мое спасение и в смысле спасения души и в смысле спасения от голода…»
Потрясение
Гаршин начал свою литературную деятельность как раз в тот период, когда борьба народников с самодержавием вступила в наиболее острый и напряженный период. В эти годы народники создали свою организацию «Земля и воля», вскоре распавшуюся на «Черный передел» и «Народную волю». Эта пора отмечена в истории деятельностью группы террористов. Чуткий и болезненно впечатлительный Гаршин совершенно терялся в этой напряженной атмосфере. Общая политическая обстановка тяготила его безмерно. При каждом новом террористическом акте, при каждой новой расправе правительства с революционерами он приходил в смятение.
Свой переход к террору народовольцы объясняли сперва как месть против преследований царского правительства, затем как акт обороны, но в действительности террор превратился для народовольцев в единственный метод борьбы с самодержавием. Люди, считавшие крестьянство главной революционной силой в России, на практике не смогли создать никакой массовой революционной организации. Теории народников о «героях» и «толпе», о «критически мыслящих личностях», о том, что массы сами по себе не творят историю, а лишь следуют за героями, соответствовали их практической заговорщической деятельности. Тактика народовольцев отталкивала от них народ.
Эта «теория» и тактика вредили делу революции, отвлекали внимание трудящихся от подлинно революционной борьбы с классом угнетателей. «Народники мешали рабочему классу понять его руководящую роль в революции и задерживали создание самостоятельной партии рабочего класса.
… марксизм в России мог вырасти и окрепнуть лишь в борьбе с народничеством»[10].
Было бы, конечно, неправильно думать, что Гаршин мог c марксистских позиций критически оценивать народничество и народовольчество. Но, как художник-реалист, он сознавал безнадежность борьбы с самодержавием кучки заговорщиков, без поддержки миллионного народа, и осуждал народническую тактику террора. Еще с турецкого фронта он написал матери письмо (из Ковачицы), в котором отрицательно отзывался о террористах.
Через десять дней после взрыва в Зимнем дворце, произведенного Степаном Халтуриным (которого народники заставили прекратить работу по организации революционного рабочего союза и заняться террором), 15 февраля 1888 года последовало правительственное сообщение об учреждении Верховной распорядительной комиссии, во главе с генералом графом Лорис-Меликовым. К Лорис-Меликову переходили в подчинение III отделение и корпус жандармов (а впоследствии и министерство внутренних дел). Тонкий интриган, демагог и ловкий придворный, Лорис-Меликов вскоре стал главным советчиком царя. В обращении к жителям столицы новоявленный диктатор не поскупился на высокопарные фразы, в которых содержались туманные намеки на какие-то «реформы» и даже «конституцию». Это создало ему славу либерального реформатора, начинающего будто бы новую эру правления. В либеральных кругах диктатура Лорис-Меликова получила название «диктатуры сердца».
Заигрывая с верхушкой буржуазии, Лорис-Меликов одновременно начал еще более жестоко и беспощадно, чем его предшественники, преследовать революционеров.
Гаршин был в числе тех, которые поверили, что приход Лорис-Меликова к власти знаменует новую эру справедливости и примирения.
Через семь дней после назначения Лорис-Меликова в него стрелял террорист Млодецкий. Пуля не попала в цель, граф остался в живых, а Млодецкий был схвачен и на следующий день приговорен военным судом к смертной казни через повешение.
Выстрел Млодецкого произвел на Гаршина страшное впечатление. Взволнованно шагал Гаршин по комнате и горячо доказывал своему другу, художнику Малышеву, что террор живет уже инерцией, что он из средства превращается в цель, что терроризм кровавая ошибка. Но вместе с тем им овладела беспредельная жалость к человеку, которого ждет теперь смерть от руки царского палача.
Весь день Гаршин судорожно обращался то к одному, то к другому знакомому с вопросом: «Что будет с Млодецким? Неужели повесят?» Но в ответ все пожимали плечами и, как о чем-то само собой подразумевающемся, равнодушно говорили: «Hу, конечно, повесят!»
Гаршин страдал, как никогда.
«Жить, есть, спать, ходить с мыслью, что вот рядом готовится петля, он не мог», вспоминает Малышев.
В безумной тоске Гаршин метался по городу. Он зашел к сотруднику «Отечественных записок» Златовратскому. Тот ему очень обрадовался и заговорил о писательских новостях. Гаршин ничего не отвечал. Златовратский пристальнее вгляделся в его лицо, и у него перехватило горло — Гаршин не слышал и не понимал ни слова из того, что ему говорили, глаза его, широко открытые, смотрели странным, блуждающим взглядом, щеки горели. Он взял Златовратского за руку своей холодной и влажной рукой и с трудом произнес:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});