Помещение оказалось темным (неудивительно, ведь в нем не имелось окон), однако обширнее, нежели предполагал наружный вид постройки; Констанс ощутила, что полнейшее молчание есть ответ на ее появление. Ее также устрашил запах, а когда глаза приноровились, ее желудок и иные сокровенные отделы организма дали знать о себе весьма неприятным образом. Зрение вернулось к ней. Она увидела коллег Джозефа, что бездвижно и молча взирали на нее со своих мест у рабочих столов. Затем нестерпимый гам вспыхнул и распространился, точно всепожирающее пламя, местами неторопливо, и вот уже вся лаборатория была равномерно захвачена его причудливой и текучей гармонией: волны гама брали начало то на расстоянии вытянутой руки, то в дальних углах сумрачного помещения. Констанс пожелала удалиться, однако же бросилась вперед по проходу меж столами и железными загонами.
— Я не понимаю, — кротко вымолвила она.
Пальцы Джозефа обвились вокруг ее локтя, но Констанс высвободилась.
— Я не понимаю, — повторила она. — Все это время? Ты хранил это в тайне?
Констанс ничего не могла с собой сделать: столь остро алкала она обнаружить свою невинность в отношении увиденного, что потянулась, дабы отворить один из забранных прутьями загонов.
— Почему они…
Однако он завладел ее рукою.
— Тебе нельзя к ним прикасаться. Ты можешь повлиять на чистоту результатов.
— Именно таково мое ощущение, — сказала она и вновь стряхнула его руку. Констанс ловила на себе взгляда его коллег. Все они желали ей исчезнуть, воображая собственных женщин в этом мглистом, дымном мире. Мужчины смотрели на Джозефа, спокойно и безмолвно требуя залатать прореху в их черной мистерии.
— Вернемся на свежий воздух, дорогая моя.
Провожаемая взглядами молчащих мужчин, она продолжила вторжение, вслушиваясь в эхо мольбы упрятанных в клетки зверей.
— Их страдания невыносимы, — сказала она.
— По всему вероятию — нет. Они на это не способны. И, разумеется, подобные состояния не поддаются измерению.
— Измерение? Неужели ты не способен увидеть собственными глазами? Возможно, потому ты и приглушил здесь свет.
— Достаточно. Достаточно.
— Бартон, что за милая гостья пожаловала к нам сегодня? — крикнул некто. Констанс ускользнула из Джозефовых робких рук и зашагала прочь от противоестественно радостного голоса.
Одна из стен была завешана чертежами. Скелеты, человечьи и звериные, совсем как в книге, кою Джозеф столь упорно стремился предъявить Ангелике, трепыхались один подле другого в воздушном потоке, что порождался движением Констанс. Лезвия на кожаных лентах были разложены со сверкающей точностью: мужчины должны хранить свои инструменты в порядке. Она распахнула бы запертые дверцы, освободила всех животных — но к чему сие приведет? Ее храбрости не хватит, чтобы их убить, а они со всей определенностью только этого и жаждали.
Он рысью настиг ее, схватил за руки.
— Я предупреждал тебя: открывшееся способно тебя смутить. Эти твари — не чьи-нибудь домашние питомцы, знаешь ли. Сегодня моровые поветрия не угрожают Ангелике благодаря труду, подобному нашему.
Дыхание отказало Констанс, плоть ее живота восстала против корсета.
— Не упоминай ее имени в этом месте, даже не думай о нем.
— Тебе следует понизить голос. Пойдем же.
Заарканив ее руку железной хваткой, солдат повел свою женщину по пути, коим она пришла; каждый обратил к ней взгляд; тучный и мерзкий старик, придержавший дверь, произнес гадким, угрожающим тоном:
— Как-нибудь в другой раз, мэм, как-нибудь в другой раз.
Снаружи, в яркости дворика, она глубоко вдохнула, дабы затопить и запах, и ощущение. Джозеф по-прежнему тисками сжимал ее руку, и утробу Констанс свело: его руки ответственны за все, за лезвия и кровь.
— Излишне ожидать, что ты поймешь, однако ты должна повиноваться и выказать уважение.
— Ах, как же ты все это выносишь? — взмолилась она наперекор сей вздорной жесткости.
— Приносить пользу науке необременительно.
Только вчера вечером эти руки касались ее обнаженных шеи и плеч, ее лица.
— Ты изъясняешься, будто уличный проповедник. А этот смрад! Им несет от тебя по ночам, хотя, полагаю, ты скребешь кожу до крови, только бы от него избавиться. Знай же, когда-то я думала, что это разновидность никудышного одеколона. Я бы непременно предпочла, чтобы так оно и было. Непременно предпочла бы. Лучше это, нежели…
— Зачем ты явилась сюда? Дабы устроить мне допрос?
— Я была столь слепа.
— Я не понимаю, о чем ты сейчас говоришь, и, подозреваю, ты тоже. Отправляйся домой, Констанс. Отправляйся домой.
— Твое сердце не сокрушается? Нисколько?
— Сию минуту. Отправляйся домой.
Она мыкалась от строения к строению, от двора к переулку, внутрь и вон, меж вонью и кровью, учеными мужами и мальчиками у кого-то на посылках. Кончиками этих самых пальцев он вкладывал ей в рот яства.
Он все хранил в тайне. Удивляться тут было нечему, однако умелость, с коей он действовал, проливала свет на его личность, разоблачая душонку, искривленную лживостью. Они беседовали о его работе в тот самый день, когда он просил ее руки, просил стать его женой. В тот самый день. Он отвез ее в Хэмпстед; в Хэмпстед-Хит он описывал героизм своей работы; и вот он сказал: «В самом ли деле мне не к кому более обратиться, если я желаю просить вашей руки?» — и ее сердце замерло, дабы, собравшись с силами, тотчас припустить, и она заплакала. Джозеф подарил ей наслаждение, а за считанные минуты до того отвлек ее внимание от творимого им ежедневно с живой плотью. Он брал Констанс в жены, не переставая думать о сей лаборатории. Он брал ее, он зачинал негодных и уродливых детей, постоянно размышляя о чудовищных деяниях в этой агонической зале.
Она обнаружила наконец последние врата и почти что выбежала на улицу. Омнибус ждал. Вот тут Джозеф проходил мимо лавки Пендлтона, увидел ее сквозь стекло, зашел внутрь, чтобы теми же окровавленными пальцами вдавить монеты в ее руку. Он гладив ее ланиты, сжимал ее перси, ласкал ее чрево, он… Констанс спрыгнула с омнибуса, не успел он остановиться, и поплелась на обочину дороги, где возрадовалась аромату лошадиных выделений. Дождь прекратился.
Здесь трудились мостильщики. Перестук их молотов разносился эхом по узкому дворику, посреди коего наблюдались лужицы и ручейки грязи и нечистот, и эхо молотов, а после и эхо эха, отразившись от замкнутой застройки по другую сторону, преображались в скачку лошади: она галопировала, не трогаясь с места, она попирала землю великанскими копытами, беспрестанно ими топоча. Лишь затем Констанс услыхала иные копыта: всамделишная лошадь бежала слишком споро через улицу, ее глаза походили на полированные сферы, влекомый ею экипаж накренился, катясь всего на двух колесах, кучер спрыгнул с козел. Экипаж рухнул, поводья переплелись, вслед за чем пала также лошадь, и падала она очень долго, поразительно долго, однако, что поразительно, недостаточно долго, чтобы сдвинулась с места маленькая девочка, коя застыла, будто ничего не замечая, растрачивая сей очень долгий, поразительно долгий миг на то, чтобы всего лишь подняться с грязной дороги, сжимая в ладошке нечто белое, только что подобранное.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});