— А денёк-то, денёк какой! — сказал командующий. — Орехов не хочешь? Сам собирал.
— Я видел, — усмехнувшись, сказал Чередниченко взял горсть орехов.
— Видел? — оживлённо говорил командующий. — Услышали про мотоциклистов и решили, что я буду штаб с места снимать.
— Ничего, ничего, — ответил Чередниченко, — я с две сотни людей в памяти держу и вижу: приедет представляться — гимнастёрка новенькая, лицо белое, руки белые и глаза неустойчивые. Сидел, вижу, в академии или ещё где-нибудь. А с каждым днём меняется: нос лупится, а дальше загорят руки, гимнастёрка уже не топорщится, лицо от солнца закалится, даже брови выгорят. Ну, смотришь человека, пробуешь и видишь: кожа от солнца и ветра потемнела и внутри он закалкой взят…
— Да, да, — сказал командующий, — всё это очень хорошо. Но я, признаться, даже не ставлю людям в заслугу, что они воевать научились, закаляются, привыкли. Что за заслуга такая? Военные, чорт возьми, люди!
Он спросил адъютанта:
— Обед скоро будет?
— Сейчас накрывают, — сказал дежурный порученец.
— Вот хорошо, — сказал Ерёмин. — Ты орешков не грызи перед обедом. — Он пожал плечами. — Мне мало, когда командир закалился, стал опытен, мудрость приобрёл. Командир должен полной жизнью жить на войне, спать хорошо, есть хорошо, книжку читать, весёлым быть, спокойным, стричься по моде, как ему больше идёт, и лупить по авиации противника, и танки, что в обход пошли, уничтожать, и мотоциклы, и автоматчиков, и кого там хочешь. И от этой драки ему только лучше и спокойней на свете жить. Вот — военный человек. Помнишь, как мы с гобой вареники со сметаной ели в одном полку? Чередниченко усмехнулся.
— Это, когда повар жаловался: «Пикировает и пикировает, не давает, гад, лепить!»
— Вот, вот, — пикировает, не давает, гад, лепить… А вареники хороши были! — Он подумал и сказал: — Всё это так, — своё дело любить надо, а наше с тобой дело — война. Чередниченко подошёл к Ерёмину и сипло проговорил:
— Мы его будем бить. Побежит он, увидишь, побежит. И день этот проклянёт — двадцать второе июня, и час этот — четыре часа утра — проклянёт. И сыновья его, и внуки, и правнуки проклянут.
В течение дня воздушная разведка подтвердила сведения, принесённые пришедшим из окружения раненым лейтенантом: в районе Гореловец происходила концентрация шедших разными путями германских танковых колонн. Лейтенант по карте указал низменную местность, поросшую редким ельником, где шла концентрация немцев. Аэрофотосъёмка точно подтвердила это. Пастухи, переправившиеся через реку, сообщили разведчикам, что после того как бабы сходили на полдник доить коров, в район сосредоточения прибыли две колонны мотопехоты. Место концентрации немцев находилось в двадцати двух километрах от реки. Зная слабость нашей авиации на этом участке фронта, немцы чувствовали себя спокойно. Боевые и грузовые машины размещались плотно одна к другой, некоторые, когда спустились сумерки, зажгли фары; и у светящихся фар повара чистили овощи к завтрашнему утру.
Командующий фронтом вызвал начальника артиллерии.
— Достанете? — спросил он, указав отмеченный на двухвёрстке овал.
— Накрою, товарищ генерал-лейтенант, — сказал начальник артиллерии.
В распоряжении командующего находились орудия тяжёлой артиллерии резерва главного командования. Это были те стальные чудовища, которые встретил Богарёв в день своего приезда в штаб. Многие в штабе опасались, что громадные пушки не удастся благополучно переправить через реку, — требовалась постройка особо прочной переправы. Богарёв не знал, что бой у совхоза и разгром танковой колонны дал время сапёрам построить переправу для могучих орудий.
— В двадцать два обрушитесь всей мощью огня, — сказал командующий начальнику артиллерии.
Начальник артиллерии, розовощёкий, почти всегда улыбающийся генерал, любил свою жену, старушку-мать, дочерей, сына. Он любил много вещей в жизни: и охоту, и весёлую беседу, и грузинское вино, и хорошую книгу. Но больше всего на свете любил он дальнобойную артиллерию. Он был её слугой и поклонником. Он переживал гибель каждого тяжёлого орудия как личную утрату. Он огорчался, что дальнобойной артиллерии не приходится развернуть всю свою мощь в нынешней войне быстрого манёвра. Когда в районе штаба сконцентрировались большие массы тяжёлой артиллерии, генерал волновался, одновременно радовался и печалился — удастся ли применить её?
И тот миг, когда Ерёмин сказал: «…обрушитесь всей массой огня», был, вероятно, самым торжественным и счастливым во всей жизни начальника артиллерии.
Вечером на поляне заседал Центральный комитет белорусской коммунистической партии. Светлое вечернее небо просвечивало сквозь листву. Сухие серые листья, словно положенные заботливой рукой хозяйки, прикрывали нарядный пружинящий тёмнозелёный мох.
Кто передаст суровую простоту этого заседания на последнем свободном клочке белорусского леса! Ветер, пришедший из Белоруссии, шумел печально и торжественно, и, казалось, миллионный шопот людских голосов звучал в дубовой листве. Народные комиссары и члены ЦК, с утомлёнными загоревшими лицами, одетые в военные гимнастёрки, говорили коротко. И словно тысячи связей тянулись от этой лесной поляны к Гомелю и Могилеву, Минску, Бобруйску, к Рогачёву и Смолевичам, к деревням и местечкам, садам, пчельникам, полям и болотам Белоруссии… А вечерний ветер звучал в тёмной листве сумеречным, печальным и спокойным голосом народа, знавшего, что ему либо умереть в рабстве, либо бороться за свободу.
Стемнело. Артиллерия открыла огонь. Долгие зарницы осветили тёмный запад. Стволы дубов вышли из тьмы, словно весь тысячествольный лес шагнул разом и остановился, освещенный трепетным белым светом. То были не отдельные залпы игрохот пушечной пальбы. Так гудел воздух над землёй в далёкие периоды доархейской эры, когда с океанского дна поднимались горные цепи нынешней Азии и Европы.
Два военных журналиста и фотокорреспондент сидели на поваленном стволе, невдалеке от шалаша военного совета. Они молча наблюдали эту потрясающую картину.
Из лиственного шалаша послышался голос командующего:
— А помните, между прочим, товарищи, у Пушкина в «Путешествии в Арзрум» замечательно там описано…
Журналисты не услышали окончания фразы.
Через несколько мгновений они опять уловили спокойные, медленные слова и по интонации голоса узнали дивизионного комиссара Чередниченко:
— Я люблю, знаешь, Гаршина, — вот правдиво сказал про солдатскую жизнь.
В 22 часа 50 минут командующий фронтом и начальник артиллерии пролетели на боевом самолёте над долиной, где сконцентрировались панцырные колонны немцев. То, что увидели они, навсегда наполнило гордостью сердце артиллерийского генерала.
XV. Генерал
Одной из задач генерал-майора Самарина, командовавшего армейской группой, было удерживать переправы через реку. Штаб, тылы, редакция армейской газеты — словом, и второй и первый эшелоны находились на восточном берегу реки. Передовой КП Самарин вынес на западный берег, в небольшую деревушку, стоявшую на краю большого несжатого поля. С ним были лишь майор Гаран из оперативного отдела штаба, седой полковник Набашидзе, начальник артиллерии, полевая рация, телеграф да обычные полевые телефоны, связывавшие его с командирами частей. Самарин стоял в просторной, светлой избе. Там он работал, принимал командиров, обедал. Спать уходил на сеновал, так как не выносил духоты.
В избе на походных кроватях спали курносый, с очень красными щеками и очень чёрными круглыми глазами адъютант Самарина — Лядов, меланхолик повар, певший перед сном «Синенький скромный платочек», и шофёр зелёного вездехода Клюхин, возивший с собой в машине с первого дня войны роман Диккенса «Давид Копперфильд». Он прочёл к 22 июня лишь четырнадцать страниц и за месяц войны не продвинулся в чтении, так как Самарин давал людям мало отдыха. Как-то повар спросил, интересна ли эта толстая книга. «Стоющая», — сказал Клюхин, — из еврейской жизни.
На рассвете с сеновала спускался Самарин, и Лядов шёл к нему навстречу с кувшином и полотенцем. Он лил холодную колодезную воду на поросшую рыжим пухом шею маленького генерала и спрашивал:
— Хорошо спали, товарищ генерал-майор? Сегодня ночью немец всё бил трассирующими из леса.
Самарин был неразговорчивый и суровый человек. Он не знал страха на войне и часто приводил в отчаяние Лядова, отправляясь на самые опасные боевые участки. Он ездил по полям сражений с хозяйской неторопливой уверенностью, появлялся на командных пунктах полков и батальонов в тяжёлые минуты боёв. Он ходил со всеми орденами и с золотой звездой на груди среди рвущихся мин и снарядов. Приезжая в дерущийся полк, он сразу же в хаосе звуков разрывов и стрельбы, в дыму горящих изб и сараев, в пёстрой путанице перебежек, движения наших и вражеских танков улавливал стержень боевой обстановки. Командиры дивизий, полков, батальонов хорошо знали его отрывистый голос, не знавшее улыбки, часто казавшееся мрачным и недобрым большеносое лицо. Сразу же, появившись в полку, он заслонял собой и грохот орудий, и огонь пожаров, вбирал в себя на минуту всё напряжение боя. На командном пункте он оставался недолго, но его посещение отпечатывалось на всём движении боевых событий, словно спокойный, холодный взгляд командарма продолжал смотреть на лица командиров. За плохое руководство боем он, не колеблясь, отстранял начальников. Был случай, когда он послал майора, командира полка, рядовым бойцом в атаку — искупать свою вину за нерешительность и боязнь подвергаться опасности, принимать ответственное решение. Сурово и без жалости карал он смертью на поле сражения трусов.