На следующий день Лена опять пришла, потом опять, потом еще и стала ходить каждый день, как на службу, к определенному часу, со всей присущей ей аккуратностью, минута в минуту. Теперь она знала военврачей, знала, что суровая с виду военврач Антонина Владимировна Орловская вовсе не суровая на самом деле, а удивительно добрая и ласковая женщина, знала, что бояться Орловской нечего, если ни и чем не виновата, знала военврача маму Флеровскую, знала смешно ей подмигивающего начальника Старчакова. Знала Анастасию Алексеевну и многих других военврачей, сестер, санитарок…
И мало-помалу госпиталь сделался для Лены вторым домом, второй семьей, а может быть, и первым домом, главной, хоть и немного великоватой, семьей.
Как-то однажды старшая госпитальная сестра сказала Лене:
— Хорошо, что ты сейчас пришли, у нас в это время всегда обед, помогай.
— Как помогать-то? — спросила Лена.
— Очень просто. Многие раненые сами не могут есть, а мы не поспеваем всех кормить сразу, из-за этого некоторые должны есть холодное. Вот займись-ка!
И Лена занялась. Серьезная, маленькая, тоненькая, в своем собственном халате (у нее теперь был свой халат), с аккуратно подстриженной челкой, с широко раскрытыми серыми глазами, деловитая и неторопливая, она подходила к раненому с тарелкой супа и говорила:
— Здравствуйте, приятного аппетита. — И принималась кормить.
Очень скоро у нее выработались свои навыки в этой работе, свои привычки, своя тактика кормления. Если раненый отказывался есть, она говорила, что нельзя не есть, что ей будут неприятности, что ей попадет, что есть надо обязательно. У нее было свое всегда чистое полотенце, которое она клала на грудь раненому, чтобы не залить супом, по-своему она ставила тарелку, по-своему брала хлеб. И так как самой ей бывало скучновато (нельзя забывать, что ей всего десять лет — одиннадцатый), то во время кормления она рассказывала, развлекая рассказами и себя, и своего раненого. Рассказывала разные истории: про маму, про школу, про учительницу, про то, как трудно научиться танцевать танец «Матрешки», про военврача-рентгенолога, какой он хороший человек и как к нему приехала из Ленинграда дочка.
— Худенькая-худенькая, прямо одни косточки, бледненькая такая, ужас! Он как встретил ее, чуть не заплакал, я видела.
Историй было много, истории были разные, и раненые теперь называли Лену «живой газетой».
С каждым: днем все ближе и ближе становился ей госпиталь.
К ее маленькой фигурке все привыкли, ее полюбили и раненые, и врачи, и санитарки, и сестры. Теперь бывало нередко, что военврач Орловская остановит Лену и потреплет ее за челку, за светло-коричневые мягкие волосы, потреплет и спросит:
— Ну как, Лена Орлова?
— А никак, — ответит Лена и побежит дальше.
Раненые, которые поначалу казались ей страшными со своими гипсом, шинами, зенитками, лубками, теперь стали привычными, своими людьми, с которыми можно было разговаривать, как с мамой или даже еще ближе, потому что мама нет-нет да и скажет:
— Помолчи ты, Лена, со свои ми глупостями!
А раненые все слушают и на все улыбаются и кивают головой, все им интересно, все их занимает.
Как-то однажды Лена привела в госпиталь с собой двух своих подруг — Инну и Галю. Подруги жались к Лене, оглядывались с опаской, а Лена им говорила:
— Ну что за вздор! Чего вы боитесь! Сами же просились, чтобы я вас привела. Ну, госпиталь как госпиталь, люди как люди, раненые бойцы… Я сначала тоже боялась, а теперь я все знаю. Вон там с лампочкой лежит — это ожог. У него нога обожжена, и лампочка ему обогревает ноги и держит одну температуру. А вон там — это зенитка. Зенитка — по-нашему, как мы говорим, а по-настоящему это не зенитка, а костное вытяжение…
— Так ему же больно! — сказала Галя.
— Ужас какой, — сказала Инна. — У него иголка через всю кость проткнута!
— И ничего ужасного нет, — с превосходством заявляла Лена, — этот боец не испытывает сейчас боли. И вообще, ко всему надо привыкнуть, Я вот привыкла и ничего этого не замечаю.
Потом Инна, Галя и Лена пришли в палату, в ту самую палату, где когда-то давно в первый раз пела, танцевала и рассказывала одна Лена.
Сюда же пришла Тамара Кириллова с баяном. И три девочки под аккомпанемент баяна стали разыгрывать пьеску, сочиненную ими всеми вместе. Пьеса была довольно бестолковая, не все в ней было понятно, но бойцам понравилась. Понравились и сами детские голоса, и смешные танцы, и то, как кто-то из девочек забыл слова споей роли, и басни, и стихи, и знакомые мотивы с новыми словами. Все поправилось, и раненые долго аплодировали детскому ансамблю.
Как-то девочки придумали натаскать в госпиталь свежей зелени и натаскали веток хвои и разных северных растений со странными названиями: копытень, погремок, бодяк…
Натаскали, и в палатах сразу же запахло лесом, жизнью, здоровьем…
Но это все было но главное, это были развлечения, а не работа. Работа же оставалась работой — накормить раненого обедом, ужином, завтраком, подать костыль, дать воды, принести судно, купить марок и конвертов, отправить письмо, телеграмму.
И несмотря на то что эта работа не менялась из месяца в месяц, Лена продолжала делать ее любовно и добросовестно, точно и просто, аккуратно и деловито.
А однажды Лениной маме позвонили на службу из госпиталя по телефону.
Мама подошла к телефону и сказала;
— Да, я слушаю. Орлова слушает.
Людмилу Ивановну поздравили.
— С чем? — спросила Ленина мама.
— Ваша дочка Лена Орлова награждена медалью.
Ленина мама немножко побледнела.
— Спасибо, — сказала она, — большое спасибо!
Это было не такое уж простое дело, если припомнить, что Лене шел всего-навсего одиннадцатый год.
Член Военного совета вручил Лене медаль «За боевые заслуги», Лена сказала: «Спасибо вам, товарищ начальник», — и пожала руку генерала.
И с медалью, привинченной к старенькой кофточке, пошла в школу — учиться арифметике, русскому языку, истории.
А из школы — в госпиталь, как всегда, как каждый день.
В госпитале она перевинтила медаль на халат, в ее десять с половиной лет она могла позволить себе поносить медаль на халате.
Был час обеда. Лена занялась обедом. Потом она развлекала раненых альбомами марок, которые она набрала у товарищей школьников.
— Вот это марка английская, — говорила Лена, сидя возле раненого командира, — красивенькая, правда? А это уж я не знаю какая, забыла. А это тоже забыла. А это пирамида. Вы знаете, что такое пирамида?
— Нет, — сказал раненый командир, который до войны был преподавателем истории в высших учебных заведениях, — нет, девочка, не знаю, что такое пирамида. Ты уж мне расскажи.
Лена рассказала довольно правильно.
— Такая могилка древняя, — сказала она, — из камней. Сюда ихних царей укладывали, мертвых. Они тут себе и лежали. А строили пирамиды рабы. Тяжелая, наверно, была работа, да?
— Да, — согласился командир.
После марок Лена показала командиру альбомчик советских киноактеров.
— Товарищ Янина Жеймо, — говорила она, — уж она мне нравится. А это товарищ Макарова Тамара, мне так девочки говорили, что она всю войну на фронте была автоматчиком и ничего не боялась. Верно? Будто фрицы ее очень хотели убить, но не вышел номер. Да?
— Не знаю, — сказал комапдир.
— А это товарищ Жаков. Всегда, говорят, создает хорошие типы. А это…
— Ленуша, — позвал командир из угла палаты. — Ленуша, дай покурить, пока никого нет.
— Заругают нас с вами, — сказала Лена.
— Ну дай!
— Какие вы! — ответила Лена. — И чего в нем хорошего, в дыму!
— А ты сама не курила и не знаешь. Дай, Леночка! Вот возьми у майора папироску и принеси мне. И спичку.
Потом, когда раненый старший лейтенант покурил из Лениных рук (он был ранен в кисти и сам курить не мог), Лона под его диктовку стала писать письмо крупными, толстыми буквами.
«Моя дорогая Катюша, — писала Лена, — дорогая моя, я шлю тебе мой пламенный привет из самого сердца и желаю тебе помнить своего Николая, как он тебя помнит, как он помнит все твои родинки и всю твою фигуру, которая ему во сне снится,…»
— Дочке пишете? — спросила Лена.
— Почему дочке? — спросил лейтенант и, спохватившись, сказал: — Ну да, дочке, маленькая у меня дочка, вроде тебя, чуть побольше.
— Ленуша, утку, — окликнули от окна.
— И давно пора, — сказала Лена, — давно пора. Сейчас сестре скажу, что пошло у вас, а то с самой операции хоть бы что…
С уткой в одной руке и с пером в другой она вошла к сестре и сказала ей, что капитан Одинцов все сделал по-хорошему, сам попросил, а сейчас хочет есть.
Сестра посмотрела утку на свет и велела кормить Одинцова обедом.
— Есть, обедом, — сказала Лена.
Вечер. Я стою в коридоре госпиталя, начальником которого работает военврач первого ранга товарищ Старчаков. Дверь в палату открыта. Лена с новенькой медалью поверх халата поет тонким, свежим, негромким голоском: