Занадворов Герман Леонидович
Главы романа
Главы романа
Главы романа
Война?.. Не может быть!
Кажется, с того утра минули века.
То ли стук в дверь, то ли грохот в верхнем этаже разбудил Павла. Он пробурчал: «Что за черт?» — и приподнялся.
Солнечные лучи плоско лежали в комнате, желтели на паркете в углу. Было не больше шести — необычайно раннее время, если вы закончили читать в два часа ночи.
Звуки повторились. Павел узнал знакомое по противовоздушным учениям хлопанье зениток, выругал артиллеристов.
— С ума спятили. Будят в такую рань.
22 июня 1941 года Павел Черемных не намеревался подыматься в шесть часов. Он хотел выспаться, как полагается в выходной день, потом с двумя приятелями поехать в Выдубецкий монастырь. Старая обитель была построена вскоре после крещения Руси — обстоятельство совершенно достаточное, чтобы интересовать молодого историка. Днепр, песчаный пляж и лес должны были стать воскресным дополнением к архитектуре и живописи одиннадцатого века.
День предстоял отличный. Павел, посвистывая, спустился по лестнице, завернул за угол к троллейбусной остановке.
Он шел, жмурясь от ветра и солнца, по еще полупустым улицам. Город просыпался свежий, веселый, полный зеленоватого сияния листвы. Прохладой дышали недавно политые газоны, клумбы, японские розовые вишни и сочные тюльпаны возле Академии наук. Мокрый асфальт отражал белые и цветные платья, черный лак машин, листву каштанов.
После многих недель холодов и дождей пришло первое по-настоящему июньское воскресенье. Трамваи уже развозили киевлян за город: Голосеево, Святошино, Пущу.
Павлу нечего было спешить. У знакомого продавца в «Американке» он попросил кружку пива. Продавец был настроен также празднично и говорливо.
— На дачу собираетесь? На пляж?
— Хочу съездить за город, — ответил Павел, сдувая пену.
— Денек что надо.
— Да, хорошо.
— Только вот тревога. У меня один клиент говорил, будто боевая.
— Ерунда какая.
— Я тоже сказал, что такие разговоры — настоящая провокация.
Беседа в пивной мгновенно забылась. На пригородном вокзале, где Павел с товарищами условились встретиться, его охватила звонкоголосая воскресная толпа. Люди, обливаясь потом, пробивались к кассам, стучали в закрытые окошки, кричали, возмущались. Билеты почему-то не продавались, поезда опаздывали. Рассерженные отцы и матери дачных семейств осаждали каждого появлявшегося железнодорожника:
— Что за безобразие! Какое вы имеете право? Почему не идут поезда?
Те отмахивались, торопливо протискивались через толпу.
— Не знаем. Не знаем. Лучше поезжайте, граждане, домой.
— Действительно безобразие, — решил Павел. — И куда это мои ребята запропастились?
Толпа долго носила его то туда, то сюда, пока Павел выбрался, наконец, на крыльцо. Он встал в тени за колонной, чтобы отдышаться, понаблюдать за подходящими к вокзалу.
От трамвайных и троллейбусных остановок непрерывно двигался пестрый людской поток. И ни одного знакомого лица! Дьявол знает, что с ними случилось. Проспали, что ли?
Посреди площади висели пузатые электрические часы. Свет почему-то забыли выключить, часы напоминали бледную утреннюю луну, по диску которой, дергаясь, двигались стрелки. Условились встретиться в половине одиннадцатого. Время подходило к одиннадцати.
«Жду еще пять минут, потом плевать», — подумал Павел и отвернулся от часов.
Он без всякого толка потерял утро. Поездка к Выдубецкому монастырю сорвалась. Свежий белый костюм был измят, запятнан. Но все же то счастливое, праздничное настроение, с которым он проснулся, с которым бродил по знакомым улицам, счастливое настроение не проходило. Да и почему бы Павлу Черемных не радоваться в это утро? Заканчивался учебный год, первый, когда он был не учеником, а педагогом. Приближался к концу и сбор материалов для первой его самостоятельной работы о Киевской Руси. Дней через десять начнется отпуск, он поедет к отцу на Волгу. Увидит стариков, родные места, проветрит легкие, напишет свою работу. А вдруг она окажется настолько удачной, что ему сразу присудят кандидата исторических наук...
Впрочем, что это он размечтался? Лучше надо придумать, как провести день. Павел перебирал в уме всех знакомых, которые могли быть дома.
— Пашка! — окликнул его знакомый голос. И он увидел Дорошенко. Но это был не тот вечно спешащий балагур Дорошенко. Похудевшее и похмуревшее за одну ночь лицо, словно с приятелем случилось большое несчастье, увидел Павел.
— Ты что, болен? — спросил он, пожимая руку и мгновенно забывая все злые словечки, которые приготовил для опоздавшего.
— Ты что тут делаешь? — быстро спросил тот, не отвечая на вопросы.
Павел удивился.
— То есть как? Жду вашу милость. Мы ж в Выдубецкий...
— Ты рехнулся? Или ничего не знаешь? Не знаешь? — Дорошенко стиснул руку Павла, оттащил его в сторону. — Война же. Война!
...В комнате — окно забито одеялами — душно. Горьковатый пот смачивает губы. Павел ходит из угла в угол.
Комната, как вчера, как всегда. Так же ровно горит под зеленым абажуром лампа. В шкафу, на этажерке, на подоконнике тускло отсвечивают переплеты. В этих книгах была его жизнь. Одержать победу для него значило — яснее представить минувшее своего народа, какой-нибудь десятый или одиннадцатый век.
Часами бродил он по лавкам букинистов, и потом в какие бы исследования, фолианты, рукописи и века ни углублялся, он искал и находил неумирающую мечту о всенародном счастье, о лучшей доле. Везде находил борцов за такое счастье и его врагов. И слепых или трусов, что, покорствуя, служили врагам... Это был многовековый путь. Хотя он вел к счастью, он был залит кровью. Такова была плата, что отдавали люди и целые народы за каждый шаг вперед. Борцы умирали на виселицах, на дыбах и колах. Умирали от голода и заживо сгнивали в казематах. Бывало, они оступались, ошибались дорогой. Но все то же извечное стремление жило в душе народа. Оно было так же естественно, как стремление листьев протянуться к свету, как стремление птицы на волю.
Так думал Павел еще вчера, переворачивая архивные листы. Книги остались те же. Но сейчас было даже странно, что они могли волновать.
Он машинально взял одну — отбросил, взял другую — захлопнул.
Кто будет читать, когда идет война?
Он задыхался. Сбросил пиджак, рубашку. Выключил свет, откинул одеяло.
Темный, затаив дыхание, лежал вокруг город. Ни трамвайных звонков, ни рыжеватого отсвета над крышами, ни смеха в садах. Город воюет. О ней, об этой возможной войне, говорили в речах, писали в газетах, даже пели в песнях. Она пришла, эта война, не так, как говорили и писали, но пришла. Ну, а он? Неужели он окажется в стороне только потому, что освобожден от воинской обязанности, что у него туберкулез?
Павел яростно сжимал раму. Пальцы ныли. Внизу тревожно лопотала листва да перекликались женщины — постовые группы самозащиты. Нет, если вслушаться — город не спит. Над ним стоит ровный гул. Что это такое: гул взволнованных голосов, далекий рев боевых машин или просто шумит в ушах встревоженная кровь?
Но что же он все-таки будет делать?
Позади с грохотом распахивается дверь. Дорошенко окликает:
— Где ты, Павел? Не спишь? Давай свет.
Возбужденный, растрепанный, будто он целый день грузил мешки, Дорошенко валится на диван. Он только что из редакции. Весь день бегал с митинга на митинг. Вот это подъем! Только дай оружие! Сообщения с фронта? Нет, сообщений еще никаких. Сводка будет позже. Наверное, наши уже наступают. Но фашисты, сволочи, все-таки прорываются: бомбили несколько станций. Недалеко от Киева обстреляли пассажирский поезд. Из пулеметов. С бреющего. И видели же, стервецы, что пассажирский. А впрочем, ну их к черту. У тебя нечего есть? Нечего? Тогда давай спать. Уже скоро три. Пока добрался бы до дома — пришлось бы обратно, потому решил к тебе.
Дорошенко скинул туфли, повернулся на бок, утомленный горячим днем.
— Послушай, Володя, — позвал его Павел.
Неясное ворчание ответило с дивана. Но Павел все же не дал Дорошенко спать, пока не объяснил ему, что заниматься историей сейчас глупо, надо браться за практическую военную работу. Но за что именно? Быть может на дороге нужны люди?
Дорошенко не на шутку рассердился на приятеля.
— Ну тебя к черту. Тоже нашелся безработный. Ты еще не член партии? Кандидат? Не важно. Завтра пойдем в Подор{1}, получишь работы столько, что не переработаешь.
Завтра наступило значительно раньше, чем было нужно для отдыха взбудораженного девятисоттысячного города. В пять часов взвыли сирены, заводы, паровозы. Полуодетые люди, прижимая сонных детей, бросились в подвалы. Они еще не привыкли к тревогам и бомбежкам. Время, когда трехлетние дети по прерывистому гулу стали отличать вражеский самолет, когда старухи стали доверять канавам больше, чем подвалам трехэтажных домов, было еще впереди. Пока же киевляне толпились в подвалах, на лестницах нижних этажей. Правда, мужчины не приседали при разрывах шрапнели, зато курили папиросу за папиросой.