«Я, — говорит, — этим предложением пренебрегаю».
Очень, слышь, большая барыня! Так там с своим с конопастым безо всякого без путя сколько время валандалась, а тут для дела, для собственного покоя, чтоб на честную жизнь себя повернуть — шагу одного не может, видишь, ступить, минутая уж ей одна и та тяжела очень стала.
Смотрю опять на Домну Платоновну — ничего в ней нет такого, что лежит печатью на специалистках по части образования жертв «общественного недуга», а сидит передо мною баба самая простодушная и говорит свои мерзости с невозмутимою уверенностью в своей доброте и непроходимой глупости госпожи Леканидки.
— «Здесь, — говорю, — продолжает Домна Платоновна, — столица; здесь даром, матушка, никто ничего не даст и шагу-то для тебя не ступит, а не то что деньги».
Этак поговорили — она и пошла. Пошла она, и недели с две, я думаю, ее не было видно. На конец того дела является голубка вся опять в слезах и опять с своими охами да вздохами.
«Вздыхай, — говорю, — ангел мой, не вздыхай, хоть грудь надсади, но как я хорошо петербургские обстоятельства знаю, ничего тебе от твоих слез не поможется».
«Боже мой! — сказывает, — у меня уж, кажется, как глаза от слез не вылезут, голова как не треснет, грудь болит. Я уж, — говорит, — и в общества сердобольные обращалась: пороги все обила — ничего не выходила».
«Что ж, сама ж, — говорю, — виновата. Ты бы меня расспросила, что эти все общества значат. Туда, — говорю, — для того именно и ходят, чтоб только последние башмаки дотаптывать».
«Взгляните, — говорит, — сами, какая я? На что я стала похожа».
«Вижу, — отвечаю ей, — вижу, мой друг, и нимало не удивляюсь, потому горе только одного рака красит, но помочь тебе, — говорю, — ничем не могу».
С час тут-то она у меня сидела и все плакала, и даже, правду сказать, уж и надоела.
«Нечего, — говорю ей на конец того, — плакать-то: ничего от этого не поможется; а умнее сказать, надо покориться».
Смотрю, слушает с плачем и — уж не сердится.
«Ничего, — говорю, — друг любезный, не поделаешь: не ты первая, не ты будешь и последняя».
«Занять бы, — говорит, — Домна Платоновна, хоть рублей пятьдесят».
«Пятидесяти копеек, — говорю, — не займешь, а не то что пятидесяти рублей — здесь не таковский город, а столица. Были у тебя пятьдесят рублей в руках — точно, да не умела ты их брать, так что ж с тобой делать?»
Поплакала она и ушла. Было это как раз, помню, на Иоанна Рыльского, а тут как раз через два дня живет праздник: иконы Казанския божьей матери. Так что-то мне в этот день ужасно как нездоровилось — с вечера я это к одной купчихе на Охту ездила да, должно быть, простудилась на этом каторжном перевозе, — ну, чувствую я себя, что нездорова; никуда я не пошла: даже и у обедни не была; намазала себе нос салом и сижу на постели. Гляжу, а Леканида Петровна моя ко мне жалует, без бурнусика, одним платочком покрывшись.
«Здравствуйте, — говорит, — Домна Платоновна».
«Здравствуй, — говорю, — душечка. Что ты, — спрашиваю, — такая неубранная?»
«Так, — говорит, — на минуту, — говорит, — выскочила», — а сама, вижу, вся в лице меняется. Не плачет, знаешь, а то всполыхнет, то сбледнеет. Так меня тут же как молонья мысль и прожгла: верно, говорю себе, чуть ли ее Дисленьша не выгнала.
«Или, — спрашиваю, — что у вас с Дисленьшей вышло?» — а она это дёрг-дёрг себя за губенку-то, и хочет, вижу, что-то сказать, и заминается.
«Говори, говори, матушка, что такое?»
«Я, — говорит, — Домна Платоновна, к вам». А я молчу.
«Как, — говорит, — вы, Домна Платоновна, поживаете?»
«Ничего, — говорю, — мой друг. Моя жизнь все одинаковая».
«А я… — говорит, — ах, я просто совсем с ног сбилася».
«Тоже, — говорю, — видно, и твое все еще одинаково?»
«Все то же самое, — говорит. — Я уж, — говорит, — всюду кидалася. Я уж, кажется, всякий свой стыд позабыла; все ходила к богатым людям просить. В Кузнечном переулке тут, говорили, один богач помогает бедным — у него была; на Знаменской тоже была».
«Ну, и много же, — говорю, — от них вынесли?»
«По три целковых».
«Да и то, — говорю, — еще много. У меня, — говорю, — купец знакомый у Пяти углов живет, так тот разменяет рубль на копейки и по копеечке в воскресенье и раздает. „Все равно, — говорит, — сто добрых дел выходит перед богом“. Но чтоб пятьдесят рублей, как тебе нужно, — этого, — говорю, — я думаю, во всем Петербурге и человека такого нет из богачей, чтобы даром дал».
«Нет, — говорит, — говорят, есть».
«Кто ж это, мол, тебе говорил? Кто такого здесь видел?»
«Да одна дама мне говорила… Там у этого богача мы с нею в Кузнечном вместе дожидали. Грек, говорит, один есть на Невском: тот много помогает».
«Как же это, — спрашиваю, — он за здорово живешь, что ли, помогает?»
«Так, — говорит, — так, просто так помогает, Домна Платоновна».
«Ну, уж это, — говорю, — ты мне, пожалуйста, этого лучше и не ври. Это, — говорю, — сущий вздор».
«Да что же вы, — говорит, — спорите, когда эта дама сама про себя даже рассказывала? Она шесть лет уж не живет с мужем, и всякий раз как пойду, говорит, так пятьдесят рублей».
«Врет, — говорю, — тебе твоя знакомая дама».
«Нет, — говорит, — не врет».
«Врет, врет, — говорю, — и врет. Ни в жизнь этому не поверю, чтобы мужчина женщине пятьдесят рублей даром дал».
«А я, — говорит, — утверждаю вас, что это правда».
«Да ты что ж, сама, что ли, — говорю, — ходила?»
А она краснеет, краснеет, глаз куда деть не знает.
«Да вы, — говорит, — что, Домна Платоновна, думаете? Вы, пожалуйста, ничего такого не думайте! Ему восемьдесят лет. К нему много дам ходят, и он ничего от них не требует».
«Что ж, — говорю, — он красотою, что ли, только вашею освещается?»
«Вашею? Почему же это, — говорит, — вы опять так утверждаете, что как будто и я там была?» А сама так, как розан, и закраснелась.
«Чего ж, — говорю, — не утверждать? разве не видно, что была?»
«Ну так что ж такое, что была? Да, была».
«Что ж, очень, — говорю, — твоему счастию рада, что побывала в хорошем доме».
«Ничего, — говорит, — там нехорошего нет. Я очень просто зашла, — говорит, — к этой даме, что с ним знакома, и рассказала ей свои обстоятельства… Она, разумеется, мне сначала сейчас те же предложения, что и все делают… Я не захотела; ну, она и говорит: „Ну так вот, не хотите ли к одному греку богатому сходить? Он ничего не требует и очень много хорошеньким женщинам помогает. Я вам, — говорит, — адрес дам. У него дочь на фортепиано учится, так вы будто как учительница придете, но к нему самому ступайте, и ничего, — говорит, — вас стеснять не будет, а деньги получите“. Он, понимаете, Домна Платоновна, он уже очень старый-престарый».
«Ничего, — говорю, — не понимаю».
Она, вижу, на мою недогадливость сердится. Ну, а я уж где там не догадываюсь: я все отлично это понимаю, к чему оно клонит, а только хочу ее стыдом-то этим помучить, чтоб совесть-то ее взяла хоть немножко.
«Ну как, — говорит, — не понимаете?»
«Да так, — говорю, — очень просто не понимаю, да и понимать не хочу».
«Отчего это так?»
«А оттого, — говорю, — что это отврат и противность, тьпфу!» Стыжу ее; а она, смотрю, морг-морг и кидается ко мне на плечи, и целует, и плачучи говорит: «А с чем же я все-таки поеду?»
«Как с чем, мол, поедешь? А с теми деньгами-то, что он тебе дал».
«Да он мне всего, — говорит, — десять рублей дал».
«Отчего так, — говорю, — десять? Как это — всем пятьдесят, а тебе всего десять!»
«Черт его знает!» — говорит с сердцем.
И слезы даже у нее от большого сердца остановились.
«А то-то, мол, и есть!.. видно, ты чем-нибудь ему не потрафила. Ах вы, — говорю, — дамки вы этакие, дамки! Не лучше ли, не честнее ли я тебе, простая женщина, советовала, чем твоя благородная посоветовала?»
«Я сама, — говорит, — это вижу».
«Раньше, — говорю, — надо было видеть».
«Что ж я, — говорит, — Домна Платоновна… я же ведь теперь уж и решилась», — и глаза это в землю тупит.
«На что ж, — говорю, — ты решилась?»
«Что ж, — говорит, — делать, Домна Платоновна, так, как вы говорили… вижу я, что ничего я не могу пособить себе. Если б, — говорит, — хоть хороший человек…»
«Что ж, — говорю, чтоб много ее словами не конфузить, — я, — говорю, — отягощусь, похлопочу, но только уже и ты ж смотри, сделай милость, не капризничай».
«Нет, — говорит, — уж куда!..» Вижу, сама давится, а сама твердо отвечает: «Нет, — говорит, — отяготитесь, Домна Платоновна, я не буду капризничать». Узнаю тут от нее, посидевши, что эта подлая Дисленьша ее выгоняет, и то есть не то что выгоняет, а и десять рублей-то, что она, несчастная, себе от грека принесла, уж отобрала у нее и потом совсем уж ее и выгнала и бельишко — какая там у нее была рубашка да перемывашка — и то все обобрала за долг и за хвост ее, как кошку, да на улицу.