«Да знаю, — говорю я, — эту Дисленьшу».
«Она, — говорит, — Домна Платоновна, кажется, просто торговать мною хотела».
«От нее, — отвечаю, — другого-то ничего и не дождешься».
«Я, — говорит, — когда при деньгах была, я ей не раз помогала, а она со мной так обошлась, как с последней».
«Ну, душечка, — говорю, — нынче ты благодарности в людях лучше и не ищи. Нынче чем ты кому больше добра делай, тем он только готов тебе за это больше напакостить. Тонет, так топор сулит, а вынырнет, так и топорища жаль».
Рассуждаю этак с ней и ни-и-и думаю того, что она сама, шельма эта Леканида Петровна, как мне за все отблагодарит.
Домна Платоновна вздохнула.
— Вижу, что она все это мнется да трется, — продолжала Домна Платоновна, — и говорю: «Что ты хочешь сказать-то? Говори — лишних бревен никаких нет; в квартал надзирателю доносить некому».
«Когда же?» — спрашивает.
«Ну, — говорю, — мать моя, надо подождать: это тоже шах-мах не делается».
«Мне, — говорит, — Домна Платоновна, деться некуда».
А у меня — вот ты как зайдешь когда-нибудь ко мне, я тебе тогда покажу — есть такая каморка, так, маленькая такая, вещи там я свои, какие есть, берегу, и если случится какая тоже дамка, что места ищет иногда или случая какого дожидается, так в то время отдаю. На эту пору каморочка у меня была свободна. «Переходи, — говорю, — и живи».
Переход ее весь в том и был, что в чем пришла, в том и осталась: все Дисленьша, мерзавка, за долги забрала.
Ну, видя ее бедность, я дала ей тут же платье — купец один мне дарил: чудное платье, крепрошелевое, не то шикшинетеневое, так как-то материя-то эта называлась, — но только узко оно мне в лифике было. Шитвица-пакостница не потрафила, да я, признаться, и не люблю фасонных платьев, потому сжимают они очень в грудях, я все вот в этаких капотах хожу.
Ну, дала я ей это платье, дала кружевцов; перешила она это платьишко, отделала его кое-где кружевцами, и чудесное еще платьице вышло. Пошла я, сударь мой, в Штинбоков пассаж, купила ей полсапожки, с кисточками такими, с бахромочкой, с каблучками; дала ей воротничков, манишечку — ну, одним словом, нарядила молодца, яко старца; не стыдно ни самой посмотреть, ни людям показать. Даже сама я не утерпела, пошутила ей: «Франтишка, — говорю, — ты какая! умеешь все как к лицу сделать».
Живем мы после этого вместе неделю, живем другую, все у нас с нею отлично: я по своим делам, а она дома остается. Вдруг тут-то дело мне припало к одной не то что к дамке, а к настоящей барыне, и немолодая уж барыня, а такая-то, прости господи!.. звезда восточная. Студента все к сыну в гувернеры искала. Ну, уж я знаю, какого ей надо студента.
«Чтоб был, — говорит, — опрятный; чтоб не из этих, как вот шляются — сицилисты, — они не знают небось, где и мыло продается».
«На что ж, — говорю, — из этих? Куда они годятся!»
«И, — говорит, — чтоб в возрасте был, а не дитею бы смотрел; а то дети его и слушаться не будут».
«Понимаю, мол, все».
Отыскала я студента: мальчонко молоденький, но этакий штуковатый и чищеный, все сразу понимает. Иду-с я теперь с этим делом к этой даме; передала ей адрес; говорю: так и так, тогда и тогда будет, и извольте его посмотреть, а что такое если не годится — другого, — говорю, — найдем, и сама ухожу. Только иду это с лестницы, а в швейцарской генерал мне навстречу и вот он. И этот самый генерал, надо тебе сказать, хоть он и штатский, но очень образованный. В доме у него роскошь такой: зеркала, ланпы, золото везде, ковры, лакеи в перчатках, везде это духами накурено. Одно слово, свой дом, и живут в свое удовольствие; два этажа сами занимают: он, как взойдешь из швейцарской, сейчас налево; комнат восемь один живет, а направо сейчас другая такая ж половина, в той сын старший, тоже женатый уж года с два. На богатой тоже женился, и все как есть в доме очень ее хвалят, говорят — предобрая барыня, только чахотка, должно, у нее — очень уж худая. Ну, а наверху, сейчас по этакой лестнице — широкая-преширокая лестница и вся цветами установлена — тут сама старуха, как тетеря на токовище, сидит с меньшенькими детьми, и гувернеры-то эти там же. Ну, знаешь уж, как на большую ногу живут!
Встретил меня генерал и говорит: «Здравствуй, Домна Платоновна!» Превежливый барин.
«Здравствуйте, — говорю, — ваше превосходительство».
«У жены, что ль, была?» — спрашивает.
«Точно так, — говорю, — ваше превосходительство, у супруги вашей, у генеральши была; кружевца, — говорю, — старинные приносила».
«Нет ли, — говорит, — у тебя чего, кроме кружевцов, хорошенького?»
«Как, — говорю, — не быть, ваше превосходительство! Для хороших, — говорю, — людей всегда на свете есть что-нибудь хорошее».
«Ну, пойдем-ка, — говорит, — пройдемся; воздух, — говорит, — нынче очень свежий».
«Погода, — отвечаю, — отличная, редко такой и дождешься».
Он выходит на улицу, и я за ним, а карета сзади нас по улице едет. Так вместе по Моховой и идем — ей-богу правда. Препростодушный, говорю тебе, барин!
«Что я, — спрашивает, — чем же ты это нынче, Домна Платоновна, мне похвалишься?»
«А уж тем, мол, ваше превосходительство, похвалюсь, что могу сказать, что редкость».
«Ой ли, правда?» — спрашивает — не верит, потому что он очень и опытный — постоянно все по циркам да по балетам и везде страшно по этому предмету со вниманием следит.
«Ну, уж хвалиться, — говорю, — вам, сударь, не стану, потому что, кажется, изволите знать, что я попусту врать на ветер не охотница, а вы, когда вам угодно, извольте, — говорю, — пожаловать. Гляженое лучше хваленого».
«Так не лжешь, — говорит, — Домна Платоновна, стоящая штучка?»
«Одно слово, — отвечаю ему я, — ваше превосходительство, больше и говорить не хочу. Не такой товар, чтоб еще нахваливать».
«Ну, посмотрим, — говорит, — посмотрим».
«Милости, — говорю, — просим. Когда пожалуете?»
«Да как-нибудь на этих днях, — говорит, — вероятно, заеду».
«Нет, — говорю, — ваше превосходительство, вы извольте назначить как наверное, так, — говорю, — и ждать будем; а то я, — говорю, — тоже дома не сижу: волка, мол, ноги кормят».
«Ну, так я, — говорит, — послезавтра, в пятницу, из присутствия заеду».
«Очень хорошо, — говорю, — я ей скажу, чтоб дожидалась». «А у тебя, — спрашивает, — тут в узелке-то что-нибудь хорошенькое есть?»
«Есть, — говорю, — штучка шелковых кружев черных, отличная. Половину, — солгала ему, — половину, — говорю, — ваша супруга взяли, а половина, — говорю, — как раз на двадцать рублей осталась».
«Ну, передай, — говорит, — ей от меня эти кружева: скажи, что добрый гений ей посылает», — шутит это, а сам мне двадцать пять рублей бумажку подает, и сдачи, говорит, не надо: возьми себе на орехи.
Довольно тебе, что и в глаза ее не видавши, этакой презент.
Сел он в карету тут у Семионовского моста и поехал, а я Фонталкой по набережной да и домой.
«Вот, — говорю, — Леканида Петровна, и твое счастье нашлось».
«Что, — говорит, — такое?»
А я ей все по порядку рассказываю, хвалю его, знаешь, ей, как ни быть лучше: хотя, говорю, и в летах, но мужчина видный, полный, белье, говорю, тонкое носит, в очках, сказываю, золотых; а она вся так и трясется.
«Нечего, — говорю, — мой друг, тебе его бояться: может быть, для кого-нибудь другого он там по чину своему да по должности пускай и страшен, а твое, — говорю, — дело при нем будет совсем особливое; еще ручки, ножки свои его целовать заставь. Им, — говорю, — одна дамка-полячка (я таки ее с ним еще и познакомила) как хотела помыкала и амантов,[41] — говорю, — имела, а он им еще и отличные какие места подавал, все будто заместо своих братьев она ему их выдавала. Положись на мое слово и ничуть его не опасайся, потому что я его отлично знаю. Эта полячка, бывало, даже руку на него поднимала: сделает, бывало, истерику, да мах его рукою по очкам; только стеклышки зазвенят. А твое воспитание ничуть не ниже. А вот, — говорю, — тебе от него пока что и презентик», — вынула кружева да перед ней и положила.
Прихожу опять вечером домой, смотрю — она сидит, чулок себе штопает, а глаза такие заплаканные; гляжу, и кружева мои на том же месте, где я их положила.
«Прибрать бы, — говорю, — тебе их надо; вон хоть в комоду, — говорю, — мою, что ли, бы положила; это вещь дорогая».
«На что, — говорит, — они мне?»
«А не нравятся, так я тебе за них десять рублей деньги ворочу».
«Как хотите», — говорит. Взяла я эти кружева, смотрю, что все целы, — свернула их как должно и так, не мерявши, в свой саквояж и положила.
«Вот, — говорю, — что ты мне за платье должна — я с тебя лишнего не хочу, — положим за него хоть семь рублей, да за полсапожки три целковых, вот, — говорю, — и будем квиты, а остальное там, как сочтемся».