У антрепренёра Евелинова красно-лиловый нос, в груди не сердце, а динамо-машина, пальцы на пухлых руках короткие, проекты и желания грандиозные.
Приехал из провинции, чудом каким-то или напором, в один год создал дело, звериным чутьём учуял будущую славу, и из задорной, забавной, шаловливой Потопчиной, напевавшей песенки и танцевавшей качучу, создал, сотворил настоящую звезду, из ряда выдающуюся опереточную примадонну.
И пошла писать губерния!
Зазвонили "Корневильские колокола", защебетали "Птички певчие", а вслед за "Нищим студентом" и "Цыганским бароном" появилась "Весёлая вдова" и "Сильва".
Потопчина превзошла самоё себя, делала полные сборы, собирала всю Москву, притоптывала каблучками, танцевала венгерку, отделывала чардаш, уносилась в вальсах, щёлкала серебряными шпорами в "Мамзель Нитуш", заражала зал смехом и весельем в "Дочери мадам Анго" и, насмешливо вторила жалобам тенора:
Сильва, ты меня не любишь,
Сильва, ты меня погубишь...
До рокового, 1914-го года не покидала афиш "Весёлая вдова".
Но так как Франц Легар по тщательном расследовании оказался подданным Франца-Иосифа, то вдову с сожалением сняли с репертуара.
Зато все четыре года войны, - истории не переделаешь и не поправишь! прошли под знаком "Сильвы", которую при всех обстоятельствах распевал ошалелый тыл.
А кончилась ее карьера только тогда, когда на смену гнилой западной оперетке пришло из недр земли здоровое народное творчество и, несясь курносой, безмордой лавиной, хором запели революционные матросы:
Эх, яблочко, куда ты котишься,
На "Алмаз" попадёшь, не воротишься...
***
Провинциалы - народ крепкий и упрямый, - носятся как угорелые из одного храма искусства в другой, стоят в очередях, на морозе мёрзнут, афиши на зубок знают, и - год прошёл, не оглянешься - чувствуют себя неотъемлемой, неотделимой частью великодержавной, древней Москвы.
А она, Москва, широко и не ревниво всё объемлет, всех приемлет, меховой своей рукавицей снисходительно по плечу похлопывает - вали, брат, на Сенькин широкий двор, на Коломенскую дорогу, на Бородинское поле!
Татарскую орду и ту выдержала, шляхту польскую вон изрыгнула, от грошовой свечки под Бонапартом сгорела, - не положено ей уезд, да провинцию за заставы гнать.
Столичные афиши были почти исчерпаны.
В Камерном, на Тверском бульваре, мистерия за мистерией.
Котурны, маски, жертвенники.
Всё в хитонах, в туниках, а то и в саванах.
Алиса Коонен три акта Шарля ван-Лерберга замогильным голосом на одной ноте декламирует, о законном браке слышать не хочет.
А Таиров все уговаривает, да уговаривает, и все под музыку.
И так до конца - туники, саваны, духота, томление, безнадёжность полная.
Ночь в Крыму, все в дыму, ничего не видно...
А театр набит битком.
И бледнолицые барышни и эстеты в страшном восторге, потрясены, и аплодируют.
О, пусть будет то, чего не бывает,
Никогда не бывает...
***
У Сабурова - ни туник, ни хитонов.
На занавесе написано:
"Лучше смех, чем слезы".
Каждый вечер французский фарс в переводе Бинштока.
С самого начала всё ясно.
Первый любовник в одних исподних, героиня в кружевном халате, и только счастливый супруг в хорошо сшитом фраке.
Супруг - член английского клуба, и всю ночь напролёт играет в баккара!
Но, забыв чековую книжку, невзначай возвращается домой, и долго возится с ключом в замочной скважине.
Заслышав возню, господин в исподних срочно прячется в большой шкаф, а героиня делает страшные глаза и притворяется спящей.
Все было бы хорошо, если б любовник не кашлял.
Но либо он, чорт, простужен, либо в шкафу нафталин.
Супруг в цилиндре входит на цыпочках, супруга спит, а тот кашляет.
Зал гогочет, фарс грозит превратиться в трагедию, но положение спасает прехорошенькая горничная в кружевной наколке.
Барин, хотя и идиот, но пощекотать горничную не дурак.
Все кончается вполне благополучно, а Грановская, несмотря на вопиющую пошлость и пьесы и роли, совершенно бесподобна.
Умна, женственна, грациозна, лукава, и одному Богу известно, что её, как птичку в золотой клетке, годами держит в Сабуровском фарсе?
Один из лучших знатоков театра, А. Г. Кугель, писал в "Театре и искусстве":
"Грановская это жемчужина в навозной куче. Ей бы играть хозяйку гостиницы в пьесе Гольдони, или продавщицу цветов в "Пигмалионе" Шоу, или даже Розину в "Севильском цирюльнике", а её, бедняжку, в корсет Поль-де-Кока тискают и дышать не дают"...
***
Обозрение театров приближалось к концу.
Апофеоз был в Камергерском переулке.
Камергерский переулок - Художественный театр.
Театр Станиславского, театр Немировича-Данченко.
Об этом написаны трактаты, мемуары, воспоминания, фолианты.
Поколение, которое доживает век, еще до сих пор ничего не забыло.
И, когда за чашкой зарубежного чая, собираются вместе в тесный, с каждым годом редеющий кружок, где-нибудь в Париже, в Нью-Йорке, в Рио-де-Жанейро, в чорта на рогах, то то и дело слышишь:
- А помните в "Дяде Ване" удаляющуюся тройку и колокольчики за стеной?
- А как Артём на гитаре тренькал?
- А старика Фирса помните?
- А "На дне" Горького, помните, как говорил Барон, лёжа на нарах, - в карете прошлого далеко не уедешь! Как он это говорил!
- А кто играл Вершинина в "Трех сестрах"?
- Ну, Станиславский, конечно!
- Разве можно забыть, как он напевал вполголоса "Любви все возрасты покорны..."
- А молодые поручики в белых кителях, Федотик и Родэ?.. Целовали ручки, щелкали фотографическим аппаратом и всех снимали на память.
И полк уходил из города, и издали доносились звуки военного марша, и постепенно замирали, замирали...
- А помните, как играл Станиславский князя Обрезкова в "Живом трупе"?
- А Лилину помните?
- В большой гостиной, где диваны и кресла из карельской березы и всё обито вялым лиловым шелком?
- А Москвин - Федя Протасов?
- Помните, как он лежал на тахте, закрыв лицо руками, а цыгане пели "Эх, не вечерняя, не вечерняя заря"?
- А как Качалов играл набоба Баста "У жизни в лапах"?
- А кто помнит Москвина в роли Федора Иоанновича? "Я царь, или не царь?!"
- А как он изображал Кота в "Синей птице"!
- В черных бархатных сапогах, и такой ласковый, ласковый, и голос сладкий и вкрадчивый, а как был загримирован?!
- Помните, усы? Три волоска, как в струну вытянуты, и длинные-предлинные, три с правой стороны, и три с левой!
- А "Miserere" помните? И музыку Ильи Саца?
- А в "Вишнёвом саду" декорации Добужинского?
- А "Месяц в деревне"?
- Зеленую лужайку, залитую солнцем. И легкие, белые занавески на окнах, которые от ветра колышутся?
- И Вишневский в роли Бориса Годунова?
- А актрисы, актрисы? Книппер, Германова, Коренева?
- А Ликкиардопуло, непременный грек, поэт, советчик, переводчик?
- А кто, господа, помнит, как чествовали Чехова?
- И как ему было стыдно и неловко. И как он, бедный, снимал пенснэ, пожимал руки, и покашливал?
- А как приезжал этот самый Гордон Крэг, и хотя и англичанин, а всё время облизывался от восторга?
- А Сураварди? Верный индус Камергерского переулка? Который привозил живого Рабиндраната Тагора, прямо из Индии в Художественный кружок?
- А помните? Помните? Помните?
Чай давно простыл и, несмотря на сладость воспоминаний, чувствовалась потребность в эпилоге.
- Притворяться нечего, все равно это новое поколение, идущее на смену, начиная от ловчил и доставал, вышколенных комсомольской муштрой, и кончая ватагой новоиспеченных французов, американцев и иных иностранных подданных, всё равно, молодое поколение усмехнётся, как полагается.
- Усмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом...
Извиняться, однако, не будем, оправдываться не станем.
А в эпилоге воспоминаний были, всего-навсего, серые ботики Качалова...
Кто знал Москву описываемых лет, тот подтвердит, и на суде покажет.
Так велико было поклонение, так неумеренно обожание, что толпой выходила молодёжь, по преимуществу женская, в одиннадцатом часу утра на Кузнецкий мост, и терпеливо ждала.
Ибо известно было, что утреннюю свою прогулку, от Петровки до Лубянки, вверх по Кузнецкому, и по правой стороне обязательно, Василий Иванович Качалов совершает в начале одиннадцатого, а потом по Петровке, мимо кондитерской Эйнема и большого цветочного магазина, сворачивает в Камергерский, на репетицию.
Ну, вот, и ждали.
И дождавшись, шли за ним.
За полубогом в меховой шапке, в серых ботиках, в отличной шубе.
На лошадях он не ездил, выпрягать было нечего.
Стало быть, ходить шаг за шагом, и хоть на приличном расстоянии, но всё же в сиянии исходящем от полубога лучей, в ореоле немеркнущей всероссийской славы.
Качалов все это знал, терпел, и, как уверяли девушки, даже улыбался порой.
Пролетали сани, то вверх по Кузнецкому мосту, то вниз. Скрипел снег под ногами.