Писанина с болью смутится, поймав расстроенный взгляд навещавших его гостей, усиленно впадая в чувство стыда, станет оправдываться за содеянное, они будут стоять посреди немыслимого происшествия, только задаваясь в мыслях, глядя на осыпанную штукатурку: «И как это все смогло обвалиться? Неужто само собой все так и сделалось?!». Ложность и противоречие проводят их в кухню, прикрывая за собой снятую с петель дверь, а обрушившаяся штукатурка еще более расплодится на немытых полах.
Брезентовый человек воодушевленно поднимет пыль, рассказывая о списке тех, кого его общество уже явно достало. Скольких повязали уголовными делами за брошенные яйца и за облитые майонезом пиджаки, что среди их политических жертв есть хитрецы, что двойственно игнорируют, на все их непорочные замыслы – молча встречаются с избирателями, и никого не задерживают. «Нет, мы не диверсанты, все не так, они искажают нашу идею заведомо, не умеют работать – их проблемы, отказываются нас регистрировать, боятся к выборам допускать. Ничего, пока обойдемся и без их парламента, все равно за нами общество, новое общество, доказано – в регионах лидерство за нами». Именно так и будут идти часы, Шуга утомленно осмотрится, предложив: «Друзья, я отлучусь ненадолго».
Легко смеясь над собой, вспоминал парадокс встречи с Брезентовым человеком и вид сломленной беззащитной Писанины. «Сейчас мне нужен вход, если я решусь на свойственное мне преступление, то войду в него спустя сорок лет, на этот раз не меньше. Молясь, человек уверяет, что ему еще пока можно верить, что он по-прежнему достоин доверия, он просит о знаке. И все это далеко не коллективная магия. Мой божественный поставщик, что несет благосостояние, принимает меня подобно сердитому родителю. Кто знает, что спрятало мое сердце, возможно, я ненавижу его. Однажды мне сказали, что в каждом смертном живет ностальгия – воспоминание об изгнании. Опять скрытая злоба», – с неистребимым наслаждением рылся в себе Сахарный. «Ты питаешь индустрию уничтожения», – промелькнуло в его голове. «Нет, нет, все не так, сейчас я восстановлю связь вещей, а после разорву свою целостность. Я уже переживал все это, и не раз». Не понимаю, зачем тебе чувство обезличенного восприятия всего происходящего, нет смысла, если ты желаешь быть вольным. Предлагаешь забыть? Ты не сможешь забыть, Шуга… Так уже было, к чему твой поступок, если в нем нет достигнутой цели? В этой программе нет больше хода, таковы правила данной игры, время задало формулы, тебя не спасет даже самый смелый замысел. Ты помнишь, как ты превозносил теорию индивидуализма, а сам предавал ее, стоя «со всеми» в грязном подъезде, затягивая свою первую сигарету? Ты думал, что ты меняешься по стрелке часов, меняется твой стиль одежды, манеры, отношение к миру, умение изъясняться и верить. Но ты был таким же, как все, бежал от примитивного существования, к бессмыслию ходов. Вот как сейчас. Убийство не сделает тебя свободным, оно исказит все то, что и так для тебя потерялось. В случае, если твоему выступлению суждено провалиться, тебе вновь выпадет сняться в черно-белом кино, и, принимая пережитую тобой действительность, ты благородно перетерпишь, в то время как твое великое терпение затянет тебя обратно в стаю, с которой ты пытался бороться, пользуясь своими высокими способностями отчуждения. Такое кино тянет до самой смерти, ты больше не сможешь жить без возможности сняться в нем вновь. Отчего расплачется твоя воля, а нигилист станет тем, кто верит в то, что веры нет и уже так много прорезей на стенках памяти, что уже каждая ночь превратится для тебя в сильнейшее испытание. И в этом есть результат, раз есть твое действие. Что за глупость? Вспомни Ключа. Это же мерзость. Если есть действие, значит, есть шанс на то, что в этой жизни ты достигнешь цели. «Главное, что в этом нет культа, я не пользую свои расчеты, это все мое личное, и никому не доступное», – доведет сам себя Сахарный, прогуливаясь вдоль уныния и серости жилищной спальной архитектуры, старости кораблей, которым не суждено уплыть в новое время.
Брезентовый разгонялся изнутри, вырывая себя с корнями, двигал пальцами рук, после встал на табуретку и во всеуслышание произнес: «Вот будущее, ты коварно!», – слегка покачавшись, воодушевленно продолжил, почти рыча: «Однажды – просыпается августом в пшенице, сжигается пристальным лучом, после забредит печальною синицей, затем уснет скатившемся бичом», – подавившись пеной, жутко покраснеет и почти неслышно запоет нечто волнительное и трогательное. «Возможно, свобода – случайное слово, внезапно появилось в тюрьме лексикона, появилось в лексиконе? Появилось… Однажды – войдет экипажем раздолья, поющим криком изрезанных судеб, в надрезах ее живые нити порют, патологи скажут: „так было и будет!“», – и, наконец, грохнулся с белой-белой табуретки, не ожидая своего падения.
В сердце одной московской квартиры, находилось два человека, один лежал с переломом в состоянии легкого опьянения, и еще долго не мог подняться, другой же настойчиво прятался, как бы демонстрируя свою неприязнь ко всему сказанному ранее. Уж забилась во всю в темный угол уставшая от надоевшего гостя Писанина, а лежащий Брезентовый человек не менял своего настроения, забывая про перелом ключицы, все яростнее продолжал: «Коса? Коса, ты смотришь на меня слишком косо. Уединяться на долгие годы, изгои, задерживать думы смертельных вопросов. Вопросов? Вход или выход? Вход или выход? Я выучу еще один язык. Нет, я выучу твой язык, твой язык… Однажды – меркнет затянувшимся пахом. С надеждой вздохнет измотанный стержень, а для щеки, лежащей на плахе, однажды становится все реже и реже». После затянул двадцатисекундное необъяснимое «а», сковырнулся, зарычал и, лежа на животе, несколько раз ударил в пол разломанной табуреткой, что вызвало у Писанины усиливающийся страх, и тот тюкнулся со словами: «Вход или выход? Вход или выход? Вход или выход? Вход или выход? Вход или выход? Вход или выход?». Спрятавшись в углу, Писанина окончательно сдался, закрыв лицо руками, больно плакал, раскачиваясь с поджатыми коленями, шептал: «Да на что ж ты меня? Да на что ж ты меня?». Брезентовый вцепился в сломанную табуретку и продолжал оглушать ораторством. Спустя время зимнее солнца пропало с мутного горизонта. Оба героя вырубились от излишнего перенапряжения, небрежно разбросав несколько пустых бутылок после выпитого ими спиртного, что было практично спрятано на теле воинствующего Брезентового человека.
Вернувшись в отчаянную квартиру, Шуга с осторожностью вымолвил «Напились…», а после добавил, что все уже давно хорошо, и уж как лет двадцать никто никого не загружает излишней информацией, и тем более не навязывает не свойственные их душам увлечения. Он смотрел глазами любящего доктора, прежде выпив холодной воды. От увиденного и плохо перенесенного им видения Шуга вспомнил легкий курьез, на время догадавшись о том, что немного устал. Теперь Брезентовый и Писанина с пониманием поддерживали случившееся наваждение и всячески отпирались, не соглашаясь с обвинительной стороной, упорно убеждая Сахарного, что вполне здоровы и уж тем более живы. С чувством потаенного стыда герои истекали потом, ни одному, ни другому, в этот момент не нравилась их жизнь. Стоило бы еще напомнить о паузе, что прервал тончайший шепот Брезентового: «Мы идем?». Сказанное с придыханием разозлило Шугу, и он с твердостью подтвердил, что, увы, покидает квартиру. «Ага, в дурку его», – оправившись от наваждения, подчеркнул Брезентовый, еле переживая в себе боль, теперь уже потрясенный своей треснутой ключицей, он задумался о слабостях, выйдя из клетки московского двора.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});