в кабалу пошел. Особенно, что к этому Ляксандре! В свое время они были добрыми товарищами, хоть Шаучукенас стар, а отец молод. Когда бандиты свирепствовали, только они вдвоем осмелились винтовки на них поднять… Оба за советскую власть стояли плечом к плечу, а теперь Ляксандра — спекулянт, и отец унижается перед спекулянтом… Мне так жаль отца, что я, не выдержав, врываюсь внутрь.
— Идем, папочка… Идем на воздух отсюда… — тяну я отяжелевшего отца.
— Маре! — пугается Анупрас.
Но мне и его, такого растерянного, жалко. Я уже не злюсь. Не хотел он отца поить.
Растопырив пальцы, отец обнимает мою голову, липкими губами целует волосы. Я тяну его большую руку, и он послушно шагает за мной. На крылечке он спотыкается.
Солнце уже невысоко, клонится к закату. Лесная прохлада сочится в деревню, расплывается по полям. Отец оглядывается, видит красное солнце, как бы увеличившуюся, почерневшую стену леса, прислушивается к далекому скрипу возов. Скрипят возы в Гургждай, но не так, как днем, а по-вечернему: спокойно, чуточку сонливо. Отец как-то сразу отрезвел. Его рука уже не пьяная, не болтается во все стороны. Она и крепкая и тяжелая. Не я веду его руку, его рука ведет меня. И чувствую, что эта сильная рука так и несет меня. И мне хорошо оттого, что отец несет меня, как былинку…
— Не будешь больше пить, папочка? — прошу я, прижавшись к нему.
— Не буду, доченька, не буду. Не так надо колхоз налаживать, не так!
— А как, папочка?
— Ты мала еще, не поймешь!
— Только что говорил, что я все-все понимаю?
— Неужто говорил? Не буду пить больше, коли сам уже не помню, что говорил…
Отец смущен и озабочен.
Мы идем домой, близкие как никогда. Я чуть-чуть не рассказала, что мы с Эле придумали… Но ведь это тайна, моя, Эле и Рочкене! Не скажу, подожду! Мы с отцом оба чувствуем себя провинившимися… А мать рубит хворост во дворе и поглядывает на дорогу. Может, и она чувствует себя виноватой?
СВОРАЧИВАЕТ, СВОРАЧИВАЕТ К НАМ!
Не сердитесь, что я рассказываю, прыгая с кочки на кочку, как кулик. Я так рада!.. Наконец-то после всех грустных событий блеснула моя мечта! Моя и учительницы Иоланты.
Это случилось неожиданно. Я проснулась рано, как всегда летом. Нет, до меня кто-то дотронулся, только не отец и не мама. И это было на следующее утро после того, как отец напился в клетушке Анупраса. Во сне меня коснулась чья-то рука, но не человека — рука моей мечты… ее легкие пальцы…
Я давно ждала этого прикосновения. И когда свеклу пололи — ждала, и во время знойного сенокоса — ждала, и когда домашний дым ел глаза — очень-очень ждала. А когда в то утро мечта влетела к нам в окно и открыла мне глаза, я не могла поверить!
Дорога сворачивает к нам? Вот сейчас, в это мгновенье?.. Так, как мы с учительницей Иолантой мечтали?
Не совсем так, но…
Я обрадовалась, вы понимаете, как я обрадовалась? Я вскрикнула от удивления, но тут же в грудь — туда, где кипела и бурлила радость, — закрался страх… Я всегда боюсь, что слишком скоро отцветут подснежники, облетят яблони, замолкнет пение скворцов, соловьев! Мне хочется, чтобы лето зеленело долго-долго, а после чтобы зима, если она морозная и крепкая, подольше блестела, как сахар. И почему я такая ненасытная, сама не знаю!
Не сердитесь, я постараюсь рассказывать по порядку. Действительно, дорога свернула к нам, в нашу Гургждучай! Ночью она плыла еще далеко-далеко, может быть, даже не зная, что я ее жду… А на рассвете вдруг пробила себе новое русло… Только она не была похожа на корабль, нет! И даже не на самолет — нет, нет!
Я просто не знала, с чем сравнить.
Я не огорчалась, что моя дорога не похожа на корабль или на самолет. Важно, что она приплыла, что она здесь — дорога, полная жизни, движения, беспокойства!
Словно связанные невидимой цепью, катились мимо нашего забора машины. Они разбрызгивали оставшиеся кое-где еще с весны лужи и перемалывали край леса — наша уличка слишком узка для машин.
Вы посмотрели бы, послушали бы, как зашевелилась Гургждучай! Загомонили птицы, завизжали свиньи, зафыркали лошади, замычали телята, коровы! Все, кто был дома, высыпали на улицу, женщины испуганными голосами созывали гусей, уток, цыплят!.. У некоторых и поросята по улице бегали — ведь машины не ездили по нашей топкой, ухабистой улице, разве что протарахтит иногда телега. Шаучукенас хватился, что его кролики куда-то пропали, забегал, замахал руками вроде ветряной мельницы!
Ну и ожила деревушка, казалось всеми забытая, затерявшаяся среди лесов и болот! Избы, клети, хлевы и те на дорогу уставились. А встревоженный лес полнится эхом, словно его рубят под корень. Но никто его не трогал, только чужие звуки проникали в чащу. Замшелые старушонки крестились, в страхе щипали костлявыми пальцами четки.
Только ребячьи голоса радостно прореза́ли шум, гул, испуганные окрики.
И как не радоваться ребятам! Разгоняя грязь, двигались всякие-всякие машины. С ворчанием одолевая рытвины, шли грузовики, весело поблескивали стеклами желтые автобусы, колыхались в колее красавицы «Волги». Одни грузовики были крытые, другие — открытые, нагруженные громадными рулонами бумаги. Проходили машины с бензином, молоком, даже с хлебом. А может, в какой-нибудь, заполненной картонными коробками, ехали и конфеты?
Гудели, фыркали машины, клочьями тумана плавал синеватый дым. Иногда и черный дым валил, когда взревет какой-нибудь тяжеловоз с колесами в человеческий рост. А на некоторых было написано по-русски: «Перегон» и еще два слова: «Горький — Паневежис».
Неужели из такой дали, из Горького? В Паневежис? Семьдесят километров от нас до Паневежиса… А до Горького? Наверное, несколько сот или даже тысяча… Шофер, который вел машину из Горького, странную машину с каким-то мотором на спине — такая, должно быть, строит что-нибудь! — весело улыбался, глядя на нас. Я помахала ему, этому человеку из Горького, и он помахал мне толстыми, загрубевшими пальцами.
Я смотрела, смотрела, вытаращив