Важный чин пошел дальше, а следовавший за ним офицер носком сапога с силой ударил солдата.
Мне запомнилось его небритое лицо: он моргал глазами, они слезились, и слезы размазались по его небритому белесому лицу, по губам, покрытым лихорадкой.
А мне в стеганке было не холодно. Я раскрутил ее длинные рукава, они чуть не доставали до земли, но зато заменяли рукавицы.
Однажды падал снег. Все стало белым. Я невольно вспомнил про салазки.
Спрятавшись в развалинах, я смотрел через оконную нишу первого этажа, не сводя глаз с места, где однажды повар из комендатуры вылил огуречный рассол.
Из подъезда гитлеровский офицер вывел на снег босую женщину и начал бить ее нагайкой по голой спине.
Я отвернулся, когда услышал, как женщина застонала. Потом ее увели.
Прошло немного времени, и меня окликнул парнишка на костылях. Я уже несколько раз встречался с ним. Несмотря на костыли, он рыскал повсюду.
— Видал? — спросил он меня.
Я кивнул головой, а он рассердился:
— Ничего ты не видал! Вылезай, посмотри на балкон.
Я вылез и посмотрел. Она стояла на балконе, прислонившись к перилам.
Гитлеровец что-то кричал ей в самое ухо.
Ветер разметал ее волосы. Она резко повернула голову. И мне показалось, что она похожа на Шуру.
…Потом при встрече парнишка на костылях рассказал мне, что женщина, которую гитлеровцы пытали на балконе, осталась жива. И у нас в полуподвале говорили о том, что ее, нагую, после допроса на балконе, бросили в холодную камеру, но она не замерзла, а убежала. Одни видели ее под туннелем на улице Огарева; другие же слыхали, что ее укрыли где-то на Хоперской…
Захватчики с каждым днем становились все злее. Прежде они отбирали белую муку, а теперь, врываясь, первым делом допытывались: «Конь ист?»
Они всех ощупывали, выворачивали карманы, лезли под кровать и в мусоре по зернышку собирали просо.
— В поле и жук мясо! — мрачно говорила тетя Ульяна.
Гитлеровцы поймали и сварили на плите лохматого, желтого Дружка — дворняжку, жившую у нас в полуподвале.
Запомнился мне один грузный немец. Очки в золотой оправе, глаза как щелки. У него была маленькая голова, будто с другого мужчины. Макушка голая. Все время закутывал свою шею длинным малиновым шарфом.
Голова маленькая, а рот большой и жадный.
Он протянул вперед указательный палец, словно хотел измерить температуру воздуха.
Я в это время достал стеклянную банку, которую посчастливилось мне найти на помойке. К краям банки присохли остатки варенья. Я пытался снять их мокрым пальцем.
А немец с маленькой головой дул на свой палец: «Бр… фр». Открыл рот:
— Пломба очень холодно, — сказал он по-русски. А потом дотронулся до головы, задрожал и произнес: — Волос холодно!
Он вытащил из кармана колоду карт, достал одну из них и закричал:
— Туз! Туз! — Он помахал картой перед самым носом дяди Агафона: — Туз тоже холодно!
Дядя Агафон вздрогнул. Видно, боль снова схватила его.
Немец же обернулся, наставил на меня свои блестящие щелки и, увидев, как я облизываю палец, вырвал банку из моих рук, разбил ее и начал языком облизывать осколки.
Как досадно было, что он завладел банкой!
Шла величайшая в истории человечества битва, а я только помню, что мне тогда очень хотелось есть… Кружилась голова, и я часто глотал слюну.
Как-то вдруг разом все смолкло.
Мы так отвыкли от тишины, что стало жутко.
Дня два было тихо. И все даже вздохнули, когда снова из-за Волги ударила наша дальнобойная артиллерия.
Глава пятнадцатая
ПЯТИКОНЕЧНАЯ ЗВЕЗДА
…А есть с каждым днем хотелось сильнее.
Я где-то слыхал, что медведи в таких случаях сосут лапу. И я засунул пальцы в рот и представил, как поднимается пар над миской горячих щей.
Растаявший снег не утолял жажду.
Нас спасали зерна, их Ульяна парила и раздавала нам по три — четыре ложечки в день.
К счастью, она подобрала сброшенный с немецкого самолета мешок с сухарями. Тетя Ульяна припрятала его и выдавала по сухарю.
Жуешь его как можно дольше, чтобы лучше насытиться. Но и сухари подходили к концу.
С каждым днем, с каждым часом все слышней и слышней становился треск автоматов.
— Наша берет! — говорил пожелтевший дядя Агафон, уже давно не встававший с железной койки.
Он кусал губы от острой боли и часто просил пить.
Дальнобойная артиллерия била с левого берега Волги.
На мерзлой земле рвались наши авиабомбы.
Весь воздух был пробуравлен советскими снарядами; от разрывов кипела земля.
Дядя Агафон на локтях приподнимался с койки. Я стал его постоянным собеседником.
— Слышишь, какая самодеятельность? — говорил он. — Наши идут!
И все слушал далекие выстрелы. Это было для него единственным лекарством.
В полуподвале было тепло. Гитлеровцев набиралось в него так много, что нельзя было шагнуть и нечем было дышать. Они дрались и ссорились из-за места, расталкивали друг друга.
В один из таких дней в подвал ввалилась большая группа фашистов. Они шагали по телам, валявшимся на полу.
Не обращая внимания на стоны дяди Агафона, они уселись на его койку. Тетя Ульяна умоляла их отойти.
— Видите, больной помирает!
Но они ничего не хотели видеть.
Собрав последние силы, дядя Агафон приподнялся, должно быть, хотел столкнуть их с кровати. А они только и старались, как бы усесться поудобней.
Как только тетя Ульяна не ругала захватчиков!
— Пулю бы тебе, гад, в черепину! — говорила она, потянув одного из гитлеровцев за рукав шинели.
Они схватили дядю Агафона и потащили к выходу.
— Германский солдат капут! Иван тоже капут! — крикнул кто-то из них.
Я испугался, как бы тетя Ульяна не выронила из рук ребенка. Она стояла пораженная, притихшая, будто все слова застряли у нее в горле.
В это время один из гитлеровцев начал стаскивать с меня стеганку. Я еле держался на ногах. Он стянул стеганку, примерил ее и, так как она была ему мала, накинул на плечи, как платок. Он схватил меня за волосы, потянул, приподнял и вышвырнул за дверь, наподдав ногой. Падая, я слыхал, как он выругал меня:
— Маленький вшивый свинья!
Тетю Ульяну тоже вытолкнул из подвала. Она бегала по морозу, вся дрожала, прижимая к себе плачущего ребенка.
— Уля, теплой воды! — услыхал я глухой голос дяди Агафона.
Было очень холодно.
Кружилась голова, меня трясло. Как хорошо бы укрыться хоть в самой маленькой норке.
Я растирал грязным снегом то нос, то щеки; пальцы еле шевелились. А потом показалось, что руки и ноги не мои, будто стою на каких-то подставках и вот-вот свалюсь.
Вдруг стало так хорошо, приятно и сладко.
Сильная, загорелая Шура шла ко мне навстречу. Не в черном старушечьем балахоне, а в голубой майке с белым воротничком…
«Держись, Гена, держись!» — кричала она мне издалека.
А потом я услыхал русские слова — с кем-то разговаривала тетя Ульяна и плакала.
Люди в белых халатах разговаривали с тетей Ульяной.
Наши артиллеристы все ближе и ближе выкатывали пушки. Уже выстрелы совпадали с разрывами.
Еле держась на ногах, я сделал несколько шагов вперед.
Люди в белых халатах разговаривали с тетей Ульяной.
И тогда я прежде всего вспомнил отца. Ведь среди них мог быть и мой папа.
Сквозь дым я увидел на шапке человека в полушубке алую пятиконечную звезду…
Глава шестнадцатая
ПОСЛЕ БИТВЫ
Не знаю, что произошло со мной и как оказался я под накатом блиндажа.
Вначале показалось, будто плыву куда-то и волны сами несут меня, как бумажный кораблик. Хотел шевельнуть рукой и не смог. Лежал с открытыми глазами, пытаясь сообразить, где я и что со мной происходит.
Так ничего и не сообразил, — снова поплыл.
Мне хотелось пить. Я закричал что есть силы. Но своего голоса не услышал.
Потом почудилось, что мы с ребятами на цветущем лугу в горелки играем. Гори, гори ясно, чтобы не погасло!
Сзади отец стоит. Сейчас наклонится и поднесет мне к губам кружку с водой.
Но отца не было, а пить хотелось все сильней.
Я обрадовался, когда услышал какие-то звуки, будто издалека. Пальба не пальба, канонада не канонада, а самый обыкновенный храп.
И тут над самым моим ухом прогремел голос:
— Очнулся паренек!
Кто-то поднес мне воды.
Как сейчас помню вкус первых глотков. Это может понять только тот, кто всю зиму вместо воды глотал снег, безвкусный, как мел. Я и теперь всегда наслаждаюсь, когда пью воду прямо из-под крана или из колодца, прохладную и такую свежую.
Так же, как первый глоток воды, запомнил я вкус хлеба.
Мне налили в котелок мясных щей. Какой шел от них пар! Это не то что три — четыре ложки запарен ной ржи. Должно быть, я тогда опьянел от одного аромата щей и уронил котелок-так ослабели пальцы.
Язык с трудом повиновался. Хочешь сказать, а слова застревают. Не говорил я тогда, а бормотал что-то невнятное. Может быть, поэтому так заботились обо мне бойцы, находившиеся в этом блиндаже. Каждый старался сделать мне что-нибудь хорошее.