Шофер Николай Сухарев грузил дрова. С полуслова он понял — нужна подмога и не медля включил зажигание.
Машина с шахтерами нагнала преступников уже на окраине города. Дальше — степь. Грабитель Четинов понял, что уйти не удастся. Он вскинул револьвер, выстрелил. Машина остановилась. Преступники бежали дальше, а наперерез им спешил человек в милицейской форме. Это командир отделения сержант Борис Никитин. Известный в городе человек: коммунист, первоклассный спортсмен, сын фронтовика. Услышав выстрелы и разглядев бегущих людей, он сразу оценил обстановку и начал действовать. Правда, положение осложнялось тем, что у Никитина при себе не было оружия.
— Стой! — крикнул он убегавшим.
Четинов остановился, опять поднял револьвер. Сухо щелкнул выстрел, недалеко от Никитина взметнулся фонтанчик земли. Милиционер не остановился. Он действовал решительно и смело, как в бою. Но и преступник пока не собирался сдаваться. Положив ствол револьвера на левую руку и целясь, он пошел навстречу. Расстояние быстро сокращалось.
— Бросай оружие! — приказал Борис, схватившись за пустую кобуру, и бесстрашно, открытой грудью двинулся прямо на зловещий зрачок револьвера. — Руки вверх! — скомандовал он еще раз, и такая сила, такая уверенность послышались в его голосе, что рука преступника дрогнула. «Не уйти…» — мелькнула тоскливая мысль. Он оглянулся, как затравленный зверь, и бросил к ногам милиционера оружие. Поднял руки и его напарник.
Один из выступавших на слете фронтовиков сказал, что счастлив, отдав два десятилетия службе в милиции.
— Счастье наше трудное, но другой мне доли не надо… — Он медленно, с какой-то удивительной гордостью сходил с трибуны. На его кителе блестели награды — и те, что получены под Москвой, в Сталинграде, в Берлине, и те, что были вручены в послевоенные годы, совсем недавно.
Вот они, судьбы людские.
Судьбы советские.
Владимир Киселев
ВОДОВОРОТ
1.
Весной 1921 года Василий Кандыбин возвращался в родную станицу Отрадную. Мартовское теплое солнце давно согнало с полей снег. Вобрав талые воды, Урюпа разлилась, затопив низкие места и балочки. И теперь, набравшая сил, словно проснувшись, шумела под мостом. Прислушиваясь к знакомому с детства шуму реки, он вспомнил, что три года не был в Отрадной с тех пор, как ушел комиссаром в кавбригаду Ивана Кочубея. Закрутила Василия война. Не слезал с коня, пока не разбили белое войско. Три года дрались. Легко сказать — три года, а их прожить еще надо. И не как-нибудь, а на виду у людей, не выбирая легких дорог и объездов. Если надо — принимал огонь на себя, стремя в стремя скакал с бойцами в сабельный бой на деникинцев, врангелевцев, а потом и махновцев под Гуляй-Полем, Пологами… Провалялся больше месяца в тифозной горячке под Астраханью, думал — конец. Потом освобождал Ставрополь… Да разве все упомнишь! На войне ничего просто не дается, потому что на каждом шагу жизнью рискуешь. От тех боев три отметины на теле остались да контузия от деникинского снаряда. «Вот и доскакался», — ведя коня в поводу, отыскивая глазами родную хату, взгрустнул Василий. Подчистую уволили из армии. Не вдруг, не сразу смирился он с таким решением. Начдив Хмельков и комиссар Сергунин горой стояли за то, чтобы оставили отважного казака в строю, доказывали командованию, что Кандыбин нужен армии. Но отменить приговор медицины и они не могли. Видно, судьба. «Ты не унывай, — успокаивал Хмельков, — и дома для тебя дела хватит. Если что, дай знать, поможем. Считай, что ушел в долгосрочный отпуск на поправку».
Попрощался Василий Кандыбин с бойцами своей 2-й кавбригады, поцеловал на прощание Знамя. И — в путь.
Воспоминания волнами наплывали, захватывали комиссара, уносили к лихим кавалерийским атакам. Чтобы не поддаться тоске, Василий поправил портупею, на которой висела именная серебряная шашка — награда за храбрость, проверил переметные сумки, подтянул подпругу и сказал себе: «Мы еще повоюем!» Сказал вслух, твердо, словно отдал приказ на всю жизнь.
Среднего роста, в длинной кавалерийской шинели, перетянутой командирским ремнем, серой кубанке с голубым верхом, Кандыбин шагал по улицам станицы, всматриваясь в лица прохожих, надеясь повстречать знакомых, поскорее узнать у них о матери, сестре, брате. Гремели воскресные колокола на станичной церкви. Чуть в стороне от колокольни гудел базар. Улицы заполнили женщины в ярких платках и сарафанах, седобородые старики в черкесках. На базаре полно бричек, на которых приехали казаки и иногородние с битой птицей, кабанчиками, салом, хлебом, вяленой рыбой. Кричали голосистые торговки, расхваливая виноградное вино, соленые арбузы, огурчики. Такого давно не было. Тут же торговали керосином, мылом, мануфактурой. Базар шумел празднично, беззаботно. Это передалось и Василию. Он широко улыбнулся, радуясь, как празднику, пестроте базара. Ожила станица!
На главной площади, где размещались Совет, почта, банк, тоже было многолюдно. Оглядывая знакомые до каждой щербинки здания, он вспоминал площадь, какой ее видел на рассвете вьюжного февральского утра восемнадцатого года, когда вел по ней красногвардейцев в атаку против белоказаков, поднявших мятеж. Кандыбин замедлил шаг, остановился перед старым осокорем со щербатой корой, прикрывшим его тогда от пуль. А вон и здание Совета, на нем развевался яркий от солнца и голубого неба красный флаг. Ни тогда на площади, ни потом в походах — никогда Василий не задумывался о смерти. Может быть, потому, что молод? Но двадцать лет не считали в те времена молодостью. Парни мужали рано, рвались в бой, становились бойцами. А Кандыбин успел прожить уже двадцать пять лет.
«Ежели до улицы Мостовой не встречу знакомых, — загадал Василий, — значит, мама здорова». На военного, ведущего в поводу коня, встречные не обращали внимания. Мало ли теперь мужиков ходит в военной форме… Мысли Василия перенеслись к матери — Марине Никаноровне, веселой, ласковой женщине. Вспомнил ее голос, мягкий и чистый, как серебро, спокойную походку. В нескольких шагах от дома всем сердцем понял, как эти годы ему не хватало матери. От томительного ожидания Василий напрягся, как струна. Кто бы мог подумать, что у этого отчаянного рубаки, храбреца так много еще не растраченной нежности от детства. Не в силах двинуться с места, Василий разглядывал свежевыбеленную хату, небольшой, еще темный цветник под низкими окнами. Печь под навесом, где мать готовила обеды. Все во дворе прибрано: лопата, грабли, вилы стояли у стены хаты. Сколько он помнил, мать всегда любила чистоту. Чуть выдалось время — белит хату, печь, приводит в порядок земляной пол. Пока стоял Василий возле хаты, никто не появился. «Есть ли кто в доме?» Конь, просясь на отдых, нетерпеливо вскинул головой. «Но-но, не балуй, — одернул его Кандыбин, — успеешь еще, настоишься». Открыл калитку, собираясь вести коня к сараю, где хранилось сено. Но за спиной послышались легкие шаги, металлически звякнули дужки ведер. Василий, не выпуская повода, круто повернулся. Оставив на дороге полные ведра, как птица крылья, разметав руки, в белом платочке, съехавшем на затылок, к нему, причитая, бежала мать.: «Васенька! Сыночек мой! Объявился! — И повисла на нем, забилась в рыданиях, словно в беспамятстве повторяя: — Сыночек… Живой!» На крик матери пришли Ауловы. Из хаты выбежал в расстегнутой рубахе подросток, вопросительно уставился на Василия.
— Борис, брательник! — узнал Кандыбин. — Ну и вымахал, настоящим казаком стал.
— А то, — зарделся Борис. — Здравствуйте…
Василий не дал договорить, притянул к себе. Лошадь, воспользовавшись, что хозяин занят, тут же потянулась к ведрам, осторожно опустила бархатные губы и втянула в себя прохладную речную воду.
— Не балуй! — снова окликнул Василий. Лошадь, озорно наклонив голову, сверкнула белками глаз, нехотя оторвалась от ведра.
— Та хай пьет, — мать махнула в сторону лошади рукой, — если не запалил.
— Я не гнал, совсем сухая, — Василий провел ладонью по крупу. — Пей! — похлопал он по шее коня.
Мать не отходила ни на шаг. Выбрав минутку, прижалась к скуластой щеке сына, шепнула:
В. П. Кандыбин— Мне сказывали, что ты убитый, а я не верила. Ты вон какой у меня красивый, только худой и черный. Что же стоим? Заходи в хату, — заторопилась мать.
— Борис, веди коня! — Кандыбин передал брату повод, стащил переметные сумы и, весело дзинькая шпорами, вошел в сени. Снял шинель, кубанку. В доме, как и во дворе, за эти годы мало что изменилось. В большой комнате стояла печь. У стены за занавесками — посуда на полках. В горнице — большой стол с венскими стульями, платяной шкаф. На стенах — выцветшие от времени фотографии. Была тут и его фотография в казачьей форме, как призывался на царскую службу.