Но не успел он скрыться во мраке переулка, как на плечо ему легла чья-то рука. Симон вздрогнул и развернулся – в лицо ему ухмылялась Магдалена.
– Разве я не говорила, что тебя ни на секунду одного оставлять нельзя?
Она поцеловала его в щеку и мягко потянула в сторону собора. С площади до них все еще доносились крики и ругань.
– Здесь нам в ближайшее время появляться не стоит, – пробормотала Магдалена, голос ее снова стал серьезным. – Забот у нас и так теперь хватает.
Симон кивнул, переводя дыхание.
– Предлагаю воспользоваться советом того управляющего и найти этот потешный трактир. Судя по всему, на ближайшее время нам потребуется дешевое жилье.
– «У кита»! – Магдалена закатила глаза. – Представляю, что это, наверное, за кабак! Надеюсь, хоть рыбой там не воняет.
Они свернули за угол, и следом за ними двинулась серая тень. Башмаки его почти бесшумно скользили по залитой помоями мостовой – словно плыли по воздуху.
Якоб Куизль снова расхаживал, сгорбившись, по камере: от одной стены к другой. Расстояния хватало всего на четыре шага. И все-таки ему необходимо было двигаться, чтобы подумать.
Снаружи донеслись взволнованные голоса, громкие крики, топот – похоже, на площади что-то стряслось. Куизлю оставалось только надеяться, что вся эта суматоха никак не связана с Симоном и Магдаленой. И что эти двое, будь они неладны, забыли в Регенсбурге? Поехали вслед за ним, потому что в Шонгау что-то случилось? Палач покачал головой. Об этом дочь ему наверняка рассказала бы. Наглая девка, видимо, просто решила навестить больную тетю и полюбоваться на Регенсбург. Секретарь Лехнер ее наверняка уже обыскался… Ведь в отсутствие отца она обязана была вместо него собирать нечистоты по улицам. Магдалене очень повезет, если по возвращении ее не упрячут в камеру. Вместе с пижоном-лекарем… Но прежде Куизль как следует надает дочери по шее.
Якоб замер, осознав, что, скорее всего, никогда уже не сможет почитать дочери нотаций – потому что сам помрет в Регенсбурге. И вообще, Симона с Магдаленой к нему послал сам Господь. Они были его единственной надеждой все же избежать смерти на эшафоте. Кроме того, рассерженный на свою нахальную дочь, палач хотя бы отвлекся ненадолго от воспоминаний. Хоть он и стер надпись со стены – старую солдатскую песню, что возвращала его в те времена, которые он пытался забыть, – но воспоминание пустило в нем свои корни, а темнота и безделье довершили начатое, и мыслями Куизль то и дело устремлялся в прошлое.
Каждый раз, когда он поворачивался к левой стене, взгляд его замирал на том месте, где раньше стояла строка из песни. И воспоминания обрушивались на него словно гром: убийства, грабежи и насилия снова становились его частью.
Сам того не желая, Якоб затянул начало песни.
Жнецу тому прозванье – Смерть,…Сегодня он наточит косу —Накосит колосьев сполна…
Собственный голос показался палачу чужим и незнакомым.
Он прикусил губу до крови.
5
Регенсбург, 19 августа 1662 года от Рождества Христова
Глаз таращился на нее, словно стеклянный шарик. Он не моргал, не двигался, не слезился и вообще не выказывал никаких чувств. Иногда Катарине казалось, что глаз этот принадлежал вовсе не человеку, а злобной, демонической кукле, которая наблюдала за ней, как за птичкой в клетке или жуком, что бегает по коробке из угла в угол.
Катарина давно уже позабыла, сколько просидела в этой камере. Пять дней? Или шесть? А может, еще дольше? Никаких окон, куда пробился бы дневной свет, здесь не было. Только люк в двери, через который затянутые в перчатки руки протягивали ей еду, питье и белые свечи, и в него же она передавала ведро с нечистотами. Единственное, что связывало ее с внешним миром, это небольшой, размером с ноготь, глазок. Но разглядеть в него она смогла лишь коридор, тускло освещенный факелами. Временами слух ее улавливал далекую музыку. И мелодия была не такая, которую она привыкла слышать на ярмарках и праздниках, – эта звучала торжественно: с трубами, арфами и свирелью.
Примерно такой Катарина и представляла себе музыку ангелов.
Она уже усвоила, что глаз заглядывал к ней через равные промежутки времени. Иногда его появлению предшествовала шумная возня под дверью, изредка слышались шаркающие шаги или мелодичный свист. Но чаще всего появление его не предваряло ничего. Тогда Катарина чувствовала, как между лопатками начинало вдруг покалывать и чесаться. И когда оборачивалась, глаз уже смотрел на нее, холодно и с интересом.
Женщина давно уже отчаялась дозваться помощи. В первые дни она плакала, бранилась и кричала, пока голос ее не сделался сиплым и тонким. Но осознав, наконец, что все это тщетно и она зря только охрипнет, Катарина, словно больная кошка, сворачивалась клубочком и замыкалась в себе, погружалась в собственные мысли, в которых с недавнего времени сменяли друг друга образы. То были ужасные видения, образы замученных и посаженных на кол, разбитых черепов и мертвых младенцев с выкрученными конечностями, зеленых длинношеих чудовищ, что варили в кипящем масле людские души. Но были среди них и видения сладострастные: обнаженные юноши и прекрасные девы ласкали ее во сне. Чудесные создания брали ее на руки и возносили на Блоксберг[2], где она сливалась в исступлении с мужчинами и женщинами.
Временами Катарина смеялась и плакала одновременно.
Каждый раз, когда сознание ее хоть немного прояснялось, она пыталась вспомнить, что же все-таки произошло. Она встала за старым Хлебным рынком. С крашеными волосами и в вызывающем макияже, как это нравилось мужчинам, в складчатой юбке, которую достаточно было только задрать, чтобы обслужить очередного клиента. Катарина понимала, что работа ее не лишена опасностей. В отличие от большинства девушек она работала без сводницы. Ее подруги шли под покровительство Толстухи Теи или к кому-нибудь другому, и за это отдавали часть заработка, – но Катарина была сама по себе. Если ее ловили стражники, то сажали в колодки на ратушной площади, а на следующий день розгами гнали из города. Такое случалось с ней уже дважды: первый раз ей только-только исполнилось пятнадцать. Теперь ей шел четвертый десяток, она стала опытной шлюхой и знала, как не попадаться стражникам. А если все-таки попадалась, то и собственное тело служило неплохой взяткой.
Но теперь ее постигло несчастье. Ужасное несчастье, какого она даже в самых страшных снах не могла себе представить.
Человек этот был одет в черный сюртук и прятал лицо под полями шляпы. Голос его звучал чисто и казался приятным на слух. Провонявшие перегаром плотогоны обычно вколачивали ее, словно доску, в ближайшую стену. Но этот был другим. Катарина понимала, что с ним может что-нибудь да выйти. Он завел ее в укромную нишу, достал серебряную бутылочку и дал ей отпить чего-то теплого. На вкус напоминало сладкое вино и, словно мед, медленно втекло в горло. Следующее, что Катарина еще помнила: как упала на кровать в комнате. Мужчина осыпал ее сотнями поцелуев, и нельзя сказать, что ей было неприятно. Напротив, она впервые за долгие годы испытала влечение. Но позже, проснувшись, Катарина лежала в этой камере. Голова раскалывалась от боли, и горло жгло огнем.
Вне всякого сомнения, незнакомец о ней позаботился. В одном углу стояла кровать с белым покрывалом, в другом – ведро, чтобы справлять нужду. На столе Катарину ждали вино, сыр и белый хлеб; серебряные миски и красивые стеклянные кубки. Она еще ни разу не пробовала белого хлеба: вкус был восхитителен, без мякины, песка и жестких зерен. И в последующие дни ей давали белый хлеб и другие вкусности. Колбаса, ветчина, сливочное масло… Одно время у Катарины возникло ощущение, что ее откармливают здесь, как гуся. И все же она продолжала усердно есть – это был единственный способ скрасить однообразие бесконечных часов. Единственная возможность хоть на какое-то время отвлечься от мучивших ее вопросов.
«Где я? Что он хочет сделать со мной?»
По спине Катарины снова пробежали мурашки. Она обернулась и уставилась прямо в глаз.
Он смотрел на нее, и что-то скребло по двери.
Настало время для новой порции.
Симон с Магдаленой избегали широких улиц и пробирались по лабиринту тесных переулков и тенистых задних дворов, заваленных кучами отбросов и фекалий. Перемазанные в грязи дети и покалеченные войной мужчины провожали их взглядами. Старые ветераны, на костылях или со шрамами и ужасными ожогами на лицах протягивали руки, когда мимо них молча проходили двое незнакомых. Отовсюду на них рычали тощие, паршивые дворняги, десятками населявшие переулки. То была обратная сторона Регенсбурга, грязная, не имевшая ничего общего с чистыми мощеными улицами, красивым Рейхстагом, собором и высокими домами. Здесь господствовали нищета, болезни и каждодневная борьба за выживание.